Русский
# Глава III.
## Луковка
Грушенька жила в самой бойкой части города, близ соборной площади, в небольшом деревянном флигеле, во дворе дома вдовы Морозовой. Дом был большой, каменный, двухэтажный, старый и очень некрасивый. Вдова жила в нём уединённо, с двумя своими незамужними племянницами, тоже пожилыми женщинами. Сдавать свой флигель ей не было никакой надобности, но все знали, что она взяла к себе жилицей Грушеньку, четыре года тому назад, единственно в угоду своему родственнику, купцу Самсонову, известному покровителю девушки. Говорили, что ревнивый старик поместил свою «фаворитку» у вдовы Морозовой с тем, чтобы старуха строго наблюдала за поведением новой жилицы. Но строгое наблюдение скоро оказалось ненужным, и вдова Морозова в конце концов редко встречалась с Грушенькой и нисколько её не беспокоила своим надзором. Правда, четыре года уже прошло с тех пор, как старик привёз эту тоненькую, деликатную, застенчивую, робкую, мечтательную и грустную восемнадцатилетнюю девушку из губернского города, и многое с тех пор случилось. О прошлом Грушеньки в нашем городе знали очень мало и то сбивчиво; за последние четыре года ничего более не узнали, даже тогда, когда многие заинтересовались хорошенькой молодой женщиной, в которую развилась за это время Аграфена Александровна. Были слухи, что в семнадцать лет её обманул какой-то человек, какой-то офицер, и тотчас же потом бросил. Офицер уехал и потом женился, а Грушенька осталась в нищете и позоре. Говорили, впрочем, что, хотя Грушенька была поднята из нищеты стариком Самсоновым, происходила она из честного духовного звания, дочь ли дьякона или какого-то другого духовного лица.
И вот через четыре года чувствительная, обиженная и жалкая сиротка превратилась в полную, розовую русскую красавицу, женщину с смелым и решительным характером, гордую и нахальную, умевшую вести дела, скупую, осторожную, сумевшую, правдами и неправдами, как говорили, скопить небольшой капиталец. В одном только все сходились: Грушенька была труднодоступна, и, кроме её старого покровителя, за все четыре года не было ни одного человека, который бы мог похвастаться её благосклонностью. Это был положительный факт, потому что охотников до этих благосклонностей являлось очень много, особенно в последние два года. Но все попытки оставались тщетны, и некоторые из этих искателей должны были ретироваться с позором и даже смешно, благодаря твёрдому и насмешливому сопротивлению своенравной молодой особы. Известно также было, что молодая особа особенно в последнее время пустилась в то, что называется «спекуляцией», и обнаружила в этом направлении замечательные способности, так что многие стали говорить, что она не хуже жида. Не то что она давала деньги под проценты, но известно было, например, что она некоторое время тому назад, вместе со стариком Карамазовым, действительно пускалась в скупку векселей и долговых обязательств за бесценок, в десятую часть их стоимости, а потом из иных выручала по десяти рублей за копейку.
Старик вдовец Самсонов, человек с большим состоянием, был скуп и бессердечен, тиранил взрослых сыновей, но за последний год, в который он захворал, распух и потерял употребление ног, он сильно подпал под влияние своей протеже, которую сначала держал строго, в тёмном теле, «на постном приварке», как острили тогда. Но Грушенька успела эмансипироваться, внушив ему безграничную веру в свою честность. Старик, уже умерший, занимался в своё время большими делами и был тоже характерный человек, скупой и твёрдый как кремень. Несмотря на то что Грушенька до того им овладела, что он без неё жить не мог (особенно в последние два года), он не дал ей никакого значительного состояния и даже если бы она пригрозила ему оставить его, то он бы и тогда не тронулся и не дал бы ей ничего. Но некоторую сумму он всё же ей подарил, и это, когда узналось, удивило всех.
— Ты с мозгами девка, — сказал он ей, отдавая восемь тысяч рублей, — сама промышляй. Но знай, что, кроме годового содержания, как и прежде, ты до моей смерти от меня больше ничего не получишь, да и в завещании тебе ничего не назначу.
И он сдержал слово: умер и все имение оставил сыновьям, которых со своими жёнами и детьми всю жизнь держал как слуг. Грушеньку даже не упомянул в завещании. Всё это узналось потом. Он помогал Грушеньке советами, как завести собственный капиталец, и указывал ей дела.
Когда же Фёдор Павлович, впервые соприкоснувшись с Грушенькой в одной спекуляции, кончил тем, что, к собственному удивлению, влюбился в неё до безумия, то старик Самсонов, уже тяжко больной, чрезвычайно тому смеялся. Замечательно, что Грушенька во всё время знакомства была со стариком совершенно и сама собою откровенна, и он, кажется, был единственным человеком в мире, с которым она была откровенна. В последнее время, когда на сцену явился и Митя со своей любовью, старик перестал смеяться. Напротив, однажды он дал Грушеньке серьёзный и строгий совет:
— Если уж выбирать вам из двух, отца или сына, то выбирайте старика, но только с тем, чтобы старый мошенник беспременно женился и закрепил за вами хоть часть капиталу заранее. А с капитаном-то не связывайтесь, ничего не вынесете.
Это говорил сам старый распутник, уже чувствовавший, что смерть его недалека, и действительно умерший месяцев через пять.
Замечу тоже кстати, что хотя в городе многие знали о безобразном и чудовищном соперничестве Карамазовых, отца и сына, из-за Грушеньки, но почти никто не понимал настоящей подкладки её отношения к тому и к другому. Даже обе прислуги Грушеньки (после катастрофы, о которой речь впереди, они свидетельствовали на суде) показали, что Грушенька принимала Дмитрия Фёдоровича просто из страху, потому что «грозил убить». Прислуга эта была: старая кухарка, больная и почти глухая, из прежних, ещё отцовских, времён, и её внучка, бойкая, бойкая двадцатилетняя девушка, состоявшая в должности горничной. Жила Грушенька очень экономно и обстановка её была более чем не роскошная. Флигель её состоял из трёх комнат, с мебелью красного дерева, старинного, двадцатых годов, фасона, принадлежавшею её хозяйке.
Когда Ракитин и Алёша вошли в её комнаты, было уже совсем темно, но огня у ней не зажигали. Грушенька лежала в зале на большом, жёстком, неуклюжем диване, с красною деревянною спинкой, сверху обитом скверною, вытертою кожею. Под головой она положила две белые пуховые подушки, взяв их с кровати. Она лежала, вытянувшись, неподвижно, навзничь, закинув руки за голову. Одета она была как бы нарочно для ожидания кого-то: в чёрном шёлковом платье, с лёгкою кружевною косынкой на голове, очень к ней шедшею, и с кружевною же шалью на плечах, заколотою массивною золотою broche. Она, точно, кого-то ожидала, лежала как бы в нетерпении и в усталости, с несколько побледневшим лицом, с горячими губами и глазами, нетерпеливо постукивая кончиком правой ноги по ручке дивана. Появление Ракитина и Алёши произвело некоторое волнение: из сеней они услышали, как Грушенька быстро вскочила с дивана и вдруг закричала испуганным голосом: «Кто там?» Но горничная встретила гостей и тотчас же откликнулась барыне.
— Это не он, это ничего, это другие пришли.
— Что такое с ней? — пробормотал Ракитин, вводя Алёшу в залу.
Грушенька стояла у дивана, всё ещё как бы испуганная. Из-под кружевной косынки выбилась у ней толстая тёмно-русая коса и упала на правое плечо, но она не заметила и не поправила её, пока не всмотрелась в гостей и не узнала их.
— Ах, это вы, Ракитин? Точно вы меня испугали. Кого это вы привели? Кто это с вами? Господи, это вы привели его! — вскрикнула она, узнав Алёшу.
— Велите-ка свеч принести! — сказал Ракитин, с развязным видом самого короткого человека, имеющего право распоряжаться в доме.
— Свеч... конечно, свеч... Феня, принеси ему свечу... Ну, уж выбрали минутку привесть его! — вскричала она, кивая на Алёшу, и, обратясь к зеркалу, быстро начала обеими руками оправлять свою косу. Она казалась недовольной.
— А что, не угодил? — спросил Ракитин, мгновенно почти обидевшись.
— Напугали вы меня, Ракитин, вот что. — Грушенька с улыбкой обратилась к Алёше. — Не бойся меня, милый Алёша, ужасно я рада тебя видеть, неожиданный ты мой гость. А то вы меня напугали, Ракитин: я думала, это Митька ломится. Видишь ли, я его сейчас обманула: я ему слово дала, что поверю ему, да и солгала. Я ему сказала, что пойду на весь вечер к моему старику, Кузьме Кузьмичу, и буду там до поздней ночи считаться с ним в деньгах. Я у него всякую неделю один вечер сижу и считаю: мы это запираемся, он на счетах, а я на книгу записываю, он только мне одной и верит. Митя и думает, что я там, а я вот воротилась и сижу здесь запершись, жду весточки. Зачем это Феня вас впустила! Феня, Феня! Беги к воротам, отвори и посмотри, не стоит ли у ворот капитан? Может, он прячется и сторожит меня, ужасно я его боюсь.
— Никого там нет, Аграфена Александровна, я сейчас выглядывала, я то и дело в щёлочку выглядываю, сама в страхе трепещу.
— Ставни затворены, Феня? Да и занавески надо опустить, вот так! — Она сама опустила тяжёлые занавески. — А то он ворвётся, как увидит огонь. Боюсь я сегодня твоего братца Митеньки, Алёша.
Грушенька говорила вслух, и хотя была испугана, но казалась чему-то ужасно рада.
— Чего же ты так боишься Митеньки сегодня? — осведомился Ракитин. — Кажется, ты бы его не испугалась: ты бы его вокруг пальца обвела.
— Говорю, весточки жду, бесценной весточки, так Митя мне и не надобен совсем. А он мне не поверил, чувствую я, что не поверил, что я у Кузьмы Кузьмича могу сидеть. Должно, теперь в засаде, за Фёдором Павловичем, в саду, сторожит меня. А коли он там, так сюда не придёт, тем лучше! А я ведь в самом деле у Кузьмы Кузьмича была, Митя меня провожал. Я ему сказала, что до полночи там останусь, и просила его беспременно в полночь приходить за мной домой. Он и ушёл, а я десять минут у Кузьмы Кузьмича посидела и опять сюда воротилась. Ух, бежала, боялась, чтобы не встретить его.
— Чего же ты так разрядилась? Что это у тебя за чепец?
— А что ты сам так разрядился, Ракитин! Говорю тебе, весточки жду, как слетит ко мне весточка, так я и полетлю, и запляшу, и уж больше меня здесь никто не увидит. Затем и нарядилась, чтоб готовой быть.
— А куда полетишь?
— Много будешь знать, скоро состаришься.
— Ну, смотри! Очень уж ты довольна... Такой тебя ещё не видывал. Нарядилась точно на бал. — Ракитин оглядел её.
— Много ты знаешь про балы.
— А ты много знаешь?
— Видала бал. Третьего года Кузьма Кузьмич сына женил, так я с галереи смотрела. Что мне с тобой, Ракитин, разговаривать, когда этакий принц стоит. Какой гость! Алёша, голубчик, смотрю я на тебя и не поверю. Господи, пришёл ты ко мне! Скажу тебе, никогда я тебя не ждала, да и не думала, чтобы ты пришёл. Ну хоть и не вовремя теперь, а ужасно я рада! Сядь вот на диван, сюда, вот так, месяц ты мой ясный. А то и до сих пор не верится... Эх, Ракитин, если б ты вчера или третьего дня его привёл! Ну да и теперь лучше. Может, и лучше, что в такую-то минуту, а не третьего дня.
Она весело подсела к Алёше на диван и посмотрела на него с положительным восторгом. Она, точно, была рада, не лгала, говоря это. Глаза её горели, губы смеялись, но добрым, весёлым смехом. Алёша не ожидал увидеть такое доброе выражение в лице её... Он почти не видал её до вчерашнего дня, составил о ней страшное понятие, и вчера был ужасно поражён злобным и коварным поступком её с Катериной Ивановной. И вдруг теперь он увидел её совсем другую, чем ожидал. И, сам придавленный своим горем, он невольно остановил на ней свой взгляд с вниманием. Вся повадка её как бы изменилась с самого вчерашнего дня к лучшему: не было в речах её этой слащавой приторности, этой нежной мягкости в движениях, всё было просто и добродушно, движения быстрые, прямые, доверчивые, но она была в большом волнении.
— Господи, как это всё сегодня сошлось! — затараторила она опять, — и чему я так рада, что ты пришёл, Алёша, сама не знаю! Спросила бы ты меня, и я не знаю.
— Ну, не знаешь, зачем же рада? — сказал Ракитин, осклабляясь. — Прежде ты меня всё просила, чтобы я его привёл, у тебя была цель.
— Прежде была другая цель, а теперь прошла, не такая минута. Говорю, хочу вас чем-нибудь попотчевать. Я теперь такая добрая. Да и ты бы сел, Ракитин, чего стоишь? А, уж сел! Небось Ракитин не забудет себя. Вот, Алёша, он теперь сидит и на нас дуется, что это я тебя прежде его посадила. Ужасно обидчив Ракитин! — засмеялась Грушенька. — Не сердись, Ракитин, я сегодня добрая. Отчего ты такой скучный, Алёша? Или меня боишься? — с весёлой насмешкой заглянула она ему в глаза.
— Он грустен. Ему не дали чина, — прогудел Ракитин.
— Какого чина?
— Старец его протух.
— Как протух? Ты какую-нибудь глупость говоришь, ты хочешь чем-нибудь обидеть. Молчи, дурак! Дай я сяду к тебе на коленки, Алёша, вот так. — Она живо вскочила и со смехом села к нему на колени, как ласкающаяся кошечка, обвив правой рукой его шею. — Я тебя развеселю, богомольный ты мой! Ну, право же, позволишь ты мне сесть к тебе на коленки? Не рассердишься? Скажешь — я и соскочу.
Алёша молчал. Он сидел и боялся пошевелиться, он слышал её слова: «Скажешь, я и соскочу», но не отвечал. Но в сердце его ничего не было такого, что мог бы ожидать или предположить, например, Ракитин, злобно наблюдавший из своего угла. Великое горе его души поглощало все ощущения, которые могли бы зародиться, и если б он мог ясно помыслить в эту минуту, то и тогда бы он сознал, что он теперь в самой сильной броне от всякого соблазна. Но, несмотря на всё смутное безответие духа и на давившее его горе, он всё-таки невольно удивлялся одному новому и странному ощущению в сердце своём: эта женщина, эта «страшная» женщина не только не внушала ему прежнего страха, который прежде зарождался в душе его при всякой мысли о женщине, а напротив, эта женщина, которой боялся он больше всего, сидевшая теперь у него на коленях и обнимавшая его, возбуждала в нём теперь совсем другое, неожиданное, особенное чувство, чувство величайшего, самого искреннего любопытства и уже безо всякого страха, безо всякой прежней ужасти, и вот это-то и удивило его самого бессознательно.
— Будет тебе вздор говорить, — вскричал Ракитин, — лучше бы шампанского велела подать! Ты мне должна, сама знаешь!
— И то правда, должна. Знаешь, Алёша, я ему обещала шампанского, если он тебя приведёт, сверх всего. Ну, и я выпью! Феня, Феня! Неси нам бутылку, что Митя оставил, ту самую! Сбегай скорее! Хоть я и скупая, а уж поставлю бутылку, не тебе, Ракитин, ты гриб, а ему, он сокол! И хоть у меня на душе совсем другое, а выпью, так и быть, с вами. Охота погулять пришла!
— А что такое, что у тебя на душе? Скажи, пожалуй, или секрет? — ввернул Ракин с любопытством, изо всех сил стараясь не показать вида, что его задевают поминутно.
— Э, не секрет, да и сам ты знаешь, — с досадливым волнением проговорила Грушенька, обернув голову к Ракитину и немного отодвигаясь от Алёши, хотя продолжала сидеть у него на коленях и держать руку на шее его. — Едет офицер, Ракитин, едет мой офицерик!
— Слышал, что едет, да разве так скоро?
— Теперь он в Мокром, оттуда пришлёт, он писал, сегодня письмо получила. Я теперь каждую минуту жду посланного.
— Вот как! Почему же в Мокром?
— Долго рассказывать, да и сказала тебе довольно.
— Ну, теперь Митька-то! Скажи, знает он аль нет?
— Что знает! Конечно не знает! Если б знал, так убил бы. Но я теперь этого не боюсь, я теперь его ножа не боюсь. Молчи, Ракитин, не напоминай мне Дмитрия Фёдоровича: разбил он мне сердце. Да и не хочу я об этом всём в эту минуту думать. Думаю я про Алёшеньку, смотрю на Алёшеньку... Улыбнись же ты мне, голубчик, развеселись, улыбнись на мою глупость, на мою радость... А он улыбнулся! Улыбнулся! Как он ласково смотрит! Ведь я, Алёша, всё это время думала, что ты на меня сердишься за третьегоднишнюю барышню. Я была скотом, так и было. Только и хорошо, что так вышло. И скверно, что так вышло, и хорошо, что так вышло. — Грушенька как-то мечтательно усмехнулась, и злая складка появилась вдруг в её улыбке. — Митя мне рассказал, что она кричала, что меня «высечь надо». А ведь я её обидела ужасно. Ну, да и хорошо, что обидела! Хорошо, что обидела! — засмеялась она опять. — Только всё же я боюсь, что ты сердишься.
— И ведь действительно, — ввязался вдруг Ракитин с искренним удивлением, — ведь она, Алёша, тебя, цыплёнка, боится! Вот так курицын сын!
— Для тебя, Ракитин, он цыплёнок, потому что у тебя совести нет, вот что! Я его всей душой люблю, вот что! Алёша, веришь ты мне али нет, что я тебя всей душой люблю?
— Ах ты бесстыдница! В любви ему объясняется, Алексей!
— Ну что ж, и люблю!
— А офицер-то? А бесценная-то весточка из Мокрого?
— Это одно, а это другое.
— Это по-женски!
— Не выводи меня ты из терпения, Ракитин. — Горячо подхватила Грушенька. — Это одно, а это другое. Алёшу я люблю иначе. Это правда, Алёша, у меня на тебя прежде хитрые замыслы были. Ведь я низкая, я буйная, но ведь я же в иные минуты на тебя, Алёша, как на совесть мою смотрела. Думала я про тебя беспрерывно: «Как, дескать, такой человек меня, скверную, презирать должен». И думала я это третьего дня, как от барышни домой бежала. Долго я про тебя так думала, Алёша, и Митя знает, я ему говорила. Митя это понимает. Веришь ли: иногда мне на тебя взглянуть совестно, до того я сама перед собой совещусь... А как и с каких пор я про тебя так думать стала — не знаю, не помню...
Вошла Феня и поставила на стол поднос с откупоренною бутылкой и с тремя рюмками шампанского.
— Вот и шампанское! — закричал Ракитин. — Ты, Аграфена Александровна, вся в лихорадке, сама не своя. Выпьешь рюмочку, так и плясать пойдёшь. Э, да и того не умеют сделать, — прибавил он, разглядывая бутылку. — Старуха налила в кухне, а бутылку принесли без пробки, да и тёплую. Ну, да всё равно, дай-ка хоть я выпью.
Он подошёл к столу, взял рюмку, разом выпил и налил другую.
— Редко и шампанского-то отведаешь, — проговорил он, облизнувшись. — Ну, Алёша, выпей, покажи себя! О чём нам пить? Разве за райские двери? Рюмочку, Грушенька, и ты выпей за райские двери!
— Какие там райские двери?
Она взяла рюмку. Алёша взял свою, отпил глоток и поставил рюмку на стол.
— Нет, уж лучше не буду, — улыбнулся он мягко.
— А хвастался! — крикнул Ракитин.
— Ну, тогда и я не буду, — подхватила Грушенька, — и не хочу. Одну бутылку и пей, Ракитин. Коли Алёша выпьет, и я выпью.
— Какая это нежность! — подразнил Ракитин. — А сама на коленях сидит! У него-то есть о чём горевать, а ты-то о чём? Он на Бога своего бунтует, колбасу собирался есть...
— То есть как?
— Старец его умер сегодня, отец Зосима, святой.
— Так отец Зосима умер! — вскричала Грушенька. — Господи, я и не знала! — Она набожно перекрестилась. — Господи, да что же я, сижу у него на коленях, в такую-то минуту! — вскрикнула она вдруг в испуге, мгновенно соскочила с его колен и села на диван.
Алёша долго-долго посмотрел на неё с удивлением, и что-то как бы озарилось в лице его.
— Ракитин, — сказал он вдруг, громко и твёрдо, — не дразни ты меня тем, что я на Бога моего бунтую. Я не хочу злобы на тебя иметь, а потому и ты будь добрее. Я потерял такое сокровище, какого ты никогда не имел, и ты не можешь теперь судить меня. А ты лучше на неё посмотри: видишь, как она меня пожалела? Я шёл сюда, чтобы найти злую душу — меня тянуло к тому, потому что я был низок и зол, а нашёл сестру искреннюю, нашёл сокровище — сердце любящее... Она сейчас пожалела меня... Аграфена Александровна, я про тебя говорю: ты сейчас воскресила мою душу.
Губы Алёши задрожали, и он остановился. Он задыхался.
— Уж не спасла ли она тебя? — злобно усмехнулся Ракитин. — А ведь она тебя погубить хотела, помнишь это?
— Стой, Ракитин! — вскочила вдруг Грушенька. — Молчи, оба. Теперь я вам всё скажу: ты, Алёша, молчи, потому что от твоих слов мне самой совестно, потому что я злая, а не добрая, — вот какая я. А ты, Ракитин, молчи, потому что ты врёшь. Была такая низкая мысль, хотела его погубить, да, да, была! Но теперь ты врёшь, теперь совсем другое! И не слушаю тебя больше, Ракитин.
Всё это Грушенька проговорила с чрезвычайным волнением.
— Оба сумасшедшие! — прошипел Ракитин, с удивлением оглядывая их обоих. — Точно в доме умалишённых. Истомятся оба, плакать начнут сейчас.
— Начну плакать, начну! — повторяла Грушенька. — Он меня сестрой назвал, и никогда я этого не забуду! Но знай, Ракитин, что хоть я и злая, а всё же луковку я подала.
— Какую луковку? Фу, чёрт, да вы и впрямь сошли с ума!
Ракин удивлялся их энтузиазму. Он был раздражён и обижен, хотя мог бы сообразить, что оба они переживают сейчас такую душевную минуту, какая не часто встречается в жизни. Но Ракитин, будучи чрезвычайно чуток ко всему, что касалось его самого, был очень туп на ощущения и чувства ближних — отчасти по молодости и неопытности, отчасти по чрезмерному эгоизму.
— Видишь, Алёша, — засмеялась Грушенька нервным смехом, обращаясь к нему, — я похвасталась Ракитину, что луковку подала, а тебе не похвалюсь, я для другого говорю. Это только притча, но это хорошая притча. Я её слышала ещё ребёнком от Матрёны, теперешней моей кухарки: так вот как это было. Жила-была одна баба, злющая-презлющая, и померла. И не осталось после неё ни одного доброго дела. Поймали её черти и кинули в огненное озеро. А ангел-хранитель её стоит да и думает: какую бы мне такую добродетель её припомнить, чтобы Богу сказать? Вспомнил и говорит Богу: она, говорит, в огороде луковку выдернула и нищенке подала. И отвечает ему Бог: возьми ты, говорит, эту самую луковку, протяни ей в озеро, пусть ухватится и тянется, и коли вытянешь её из озера, то пусть в рай идёт, а оборвётся луковка, то оставаться бабе где была. Побежал ангел к бабе, протянул ей луковку: на, говорит, баба, ухватись и тянись. И стал он её осторожно тянуть, и уж почти всю вытащил, да грешники в озере увидали, что её тянут, и начали все за неё хвататься, чтоб и их вместе с нею вытянуло. А баба была злющая-презлющая, и начала она их лягать: «Меня тянут, а не вас, луковка моя, а не ваша». Только сказала она это, луковка и оборвалась. И упала баба в озеро и горит по сей день. А ангел заплакал и отошёл. Вот эта-то притча, Алёша, я её наизусть знаю, потому что я сама та самая злющая баба. Я Ракитину похвасталась, что луковку подала, а тебе другое скажу: я всю жизнь только одну луковку и подала, только на одно доброе дело и хватило меня. Так ты не хвали меня, Алёша, не считай меня доброю, злая я, злющая, а если похвалишь, то мне стыдно будет. Ну, уж покаюсь совсем. Слушай, Алёша: так мне хотелось тебя заполучить, что я Ракитину двадцать пять рублей обещала, если он тебя приведёт. Стой, Ракитин, получай!
Она быстрыми шагами подошла к столу, открыла ящик, вынула портмоне и из него двадцатипятирублёвую бумажку.
— Что за вздор! Что за вздор! — вскричал сконфуженный Ракитин.
— Возьми, возьми, Ракитин, я тебе должна, не откажись, ты сам просил. — И она бросила ему бумажку.
— Ещё бы отказался, — прогудел Ракитин, видимо сконфуженный, но стараясь прикрыть конфуз развязностью. — Пригодится. Дуракам закон не писан, умным наука.
— Теперь молчи, Ракитин, то, что я теперь буду говорить, не для твоих ушей. Сиди в углу и молчи, не любишь ты нас, так и молчи.
— За что мне вас любить? — огрызнулся Ракитин, уже не скрывая злобы. Он засунул двадцатипятирублёвую бумажку в карман и ему было ужасно совестно перед Алёшей. Он рассчитывал получить плату после, и так, что Алёша не будет знать, а теперь ему было и совестно, и досадно. До сей минуты он находил благоразумным не слишком противоречить Грушеньке, несмотря на все её заушения, потому что в ней была корысть. Но теперь рассердился и он.
— За что мне вас любить? — огрызнулся он. — Любят за что-нибудь, а вы оба мне ничего не сделали.
— Любить надо безо всякого, как Алёша любит.
— Ну уж он-то как любит? Чем он тебе показал любовь, чего ты на нём помешалась?
Грушенька стояла среди комнаты и говорила с жаром; в голосе её зазвучали истерические ноты.
— Молчи, Ракитин, ты ничего в этом не понимаешь! И не смей ты мне больше так говорить. С какой стати ты смеешь так говорить! Сиди в углу и молчи, как мой лакей. А теперь, Алёша, я тебе всю правду скажу, чтоб ты видел, какая я тварь! Я не Ракитину, а тебе говорю. Я тебя погубить хотела, Алёша, хотела, вот истинная правда, до того хотела, что и Ракитина подкупила, чтоб привёл тебя. И для чего я это хотела сделать? Ты про меня ничего не знал, Алёша, ты отворачивался от меня, проходя мимо, опускал глаза, а я на тебя сто раз до этого дня смотрела и всем про тебя расспрашивать начала. Лицо твоё у меня в сердце запало. «Презирает он меня, — думаю, — не захочет даже взглянуть». И до того это мне было чувствительно, что я себе самой удивлялась: чего я, дура, такого мальчика боюсь? Уж подловлю его и насмеюсь над ним. Злоба во мне была, злость! Веришь ли, никто здесь не смеет подойти к Аграфене Александровне с злою мыслью, один только старик Кузьма, я ему продана, связана, навеки, сатана их свёл, а тут — подловлю и насмеюсь! И вот ты видишь, какая я злющая тварь: ты меня сестрой называл, а я за это тебя погубить хотела! Погубить! А теперь этот самый, что обидел меня, едет: сижу и жду от него весточки. Знаешь ли ты, что он для меня был? Пять лет тому, когда Кузьма меня сюда привёз, я с тех пор сама от людей хоронилась, чтобы никого не видеть и ничего не слышать. Была я глупая девчонка, сидела да плакала, по ночам не спала, думала: «Где-то он теперь, этот самый обидчик? Смеётся надо мной с другой, наверно. Ну, кабы мне его встретить, кабы мне его увидать когда-нибудь, то я бы ему отомстила, я бы ему отомстила!» По ночам я в подушку в темноте плакала и рвала его на части, нарочно рвала своё сердце, злобой своей тешилась: «Отомщу, дескать, отомщу!» Так-то я в темноте вскрикивала. А как вспомню вдруг, что ничего-то я ему не сделаю и что он надо мной смеётся теперь, а может быть, и совсем забыл, то брошусь на пол, зальюсь бессильными слезами и лежу, трясусь, до рассвета. Поутру встану злее собаки, рада весь свет изорвать. А потом что ты думаешь: стала я копить деньги, ожесточилась, растолстела — поумнела ли, скажешь? Нет, никто-то на всём свете этого не видит и не знает, а как придёт ночь, лежу я иной раз, как и пять лет тому назад, скрежещу зубами и всю ночь плачу: «Отомщу ему, отомщу!» Слышишь ты это? Ну так теперь ты меня понимаешь? Месяц назад пришло ко мне письмо: едет он, вдовец, хочет меня видеть. Захватило у меня дух, и подумала я вдруг: «Приедет он и свистнет мне, так я к нему поползу, как собачонка битая!» Не верила я себе: «Неужели я такая низкая? Побегу ли я к нему аль нет?» И столько я злобы на себя саму весь этот месяц имела, что хуже пяти лет. Видишь теперь, Алёша, какая я буйная, какая я злопамятная! Я тебе всю правду показала! С Митей я играла, чтоб себя от того другого сберечь. Молчи, Ракитин, не тебе меня судить, я не с тобой говорю. Я до вас лежала тут и ждала, и думала, и решала всю мою судьбу, и знай ты, что у меня было на душе! Поди, Алёша, скажи своей барышне, чтоб не сердилась на меня за третьегоднишнее!.. Никто в мире не знает, что со мной теперь, и никто не узнает... Я, может быть, сегодня с ножом пойду, я ещё не решилась...
И при этом «трагическом» слове Грушенька вдруг не выдержала, закрыла лицо руками, бросилась на диванную подушку и зарыдала, как маленький ребёнок.
Алёша встал и подошёл к Ракитину.
— Миша, — сказал он, — не сердись. Ты обижен ею, но не сердись. Слышал ты, что она сейчас говорила? Нельзя слишком требовать от человека, надо быть милосердным.
Алёша проговорил это порывом, от сердца. Он чувствовал необходимость говорить и потому обратился к Ракитину. Если бы Ракитина не было, он бы и на воздух стал говорить. Но Ракитин посмотрел на него насмешливо, и Алёша остановился.
— Накачался ты вчера своим старцем, и теперь срываешь на мне, Алексей, божий человек! — злобно улыбнулся Ракитин.
— Не смейся, Ракитин, не смейся, не говори про покойника: он выше всех на свете! — вскричал Алёша с слезами в голосе. — Не тебя я судил, а себя. Я ниже всех. А что я перед нею! Я шёл сюда и говорил себе: «А что мне!» — и это от малодушия моего, а она после пяти лет мучений, чуть только кто скажет ей от сердца слово, — и она уж всё простила, всё забыла, плачет! Обидчик её воротился, зовёт её, и она всё ему прощает и радостно бежит к нему, и ножа с собой не возьмёт, не возьмёт! Нет, я не такой. Не знаю, ты ли такой, Миша, а я не такой. Это мне урок... Она нас выше... Слышал ты от неё про то, что она сейчас нам рассказала? Нет, ты не слышал; если б ты слышал, ты бы давно понял... да и обиженная третьего дня должна и её простить! Она простит, когда узнает... и узнает... Эта душа ещё не примирённая, надо пощадить её... в этой душе может быть сокровище...
Алёша остановился, потому что захватило ему дух. Ракитин, несмотря на свою злобу, смотрел на него с удивлением. Он никак не ожидал от смиренного Алёши такой тирады.
— Вот заступница нашлась! А ты что, влюблён в неё, что ли? Аграфена Александровна, монашек-то наш в тебя и вправду влюбился! — грубо захохотал он.
Грушенька подняла голову с подушки и сквозь слёзы, с сиявшею нежною улыбкой, посмотрела на Алёшу.
— Оставь его, Алёша, херувим ты мой, видишь, какой он, не для тебя это человек. Михаил Осипович, — обратилась она к Ракитину, — я тебя хотела прощения просить за грубость мою, да теперь не хочу. Алёша, подойди сюда, сядь вот тут. — Она подозвала его с счастливою улыбкой. — Вот так, сядь здесь. Скажи ты мне, — взяла она его за руку и заглянула ему в лицо, улыбаясь, — скажи ты мне: люблю я этого человека или нет?.. обидчика-то моего, люблю или нет? До тебя я лежала тут в темноте и спрашивала своё сердце: люблю я этого человека или нет? Реши ты меня, Алёша, пора пришла, и как ты решишь, так и быть. Простить мне его или нет?
— Да ты уж простила, — улыбнулся Алёша.
— И то правда, простила, — задумчиво прошептала Грушенька. — Какое подлое сердце! За подлое-то моё сердце! — Она схватила со стола рюмку, разом выпила, подняла рюмку вверх и бросила её об пол. Рюмка разбилась вдребезги. В улыбке её мелькнула какая-то жестокая складка.
— Да может, я ещё и не простила, — проговорила она как бы с угрозой, опустив глаза в землю, как будто говоря сама с собой. — Может, моё сердце ещё только готовится простить. Ещё я с моим сердцем повоюю. Видишь, Алёша, я за эти пять лет слёзы мои полюбила... Может, я только обиду мою люблю, а не его!
— Ну, не хотел бы я быть в его шкуре, — прошипел Ракитин.
— И не будешь, Ракитин, не будешь в его шкуре! Ты мне сапоги будешь чистить, Ракитин, вот куда тебя назначить. Не видать тебе такой женщины, как я... да и ему, может, не видать...
— И не надо! Чего же ты тогда разрядилась? — язвительно усмехнулся Ракитин.
— Не попрекай меня, Ракитин, разрядилась, ты не знаешь, что у меня на душе! Захочу — сейчас разорву на себе наряд, сию минуту разорву, — закричала она звонким голосом. — Не знаешь ты, Ракитин, для чего этот наряд! Может, я увижу его и скажу: «Видал ли ты когда-нибудь, как я выгляжу?» Ведь он меня оставил худенькой, чахоточной, плаксой семнадцати лет. Сяду я с ним, прельщу его, разожгу его: «Видишь ли ты, какой я теперь стала? Ну, и довольно с тебя, милый барин, запиши себе эту строчку!» Вот для чего, может, наряд, Ракитин! — докончила Грушенька со злобным смехом. — Я буйная, Алёша, я злопамятная! Захочу — разорву весь мой наряд, изуродую мою красоту, выжгу себе лицо и пойду нищенствовать. Захочу — никуда теперь не пойду и никого не увижу. Захочу — завтра же отдам Кузьме всё, что он мне подарил, все его деньги, и пойду всю жизнь подёнщицей! Думаешь, не сделаю, Ракитин, не посмею сделать? Сделаю, сделаю, сейчас могу сделать, только не раздражайте вы меня... а его прогоню, щёлкну ему в лицо, никогда он меня не увидит!
Последние слова она выкрикнула в истерическом визге, но опять не выдержала, закрыла лицо руками, бросила его в подушку и залилась снова судорожными рыданиями.
Ракитин встал.
— Пора, — сказал он, — поздно, в монастырь не пустят.
Грушенька вскочила с места.
— Как же ты не хочешь остаться, Алёша! — воскликнула она в горестном удивлении. — Что же ты со мной делаешь? Взволновал ты меня, истерзал, да и оставляешь такую одну на эту ночь!
— Не ночевать же ему у тебя! Ну, да коли хочет, пусть и остаётся! Я и один уйду, — язвительно поддел Ракитин.
— Молчи, злой язык! — гневно крикнула на него Грушенька. — Ты мне никогда не говорил таких слов, какие он пришёл сказать.
— Что же он тебе такое особенное сказал? — раздражительно спросил Ракитин.
— Не знаю я, не знаю. Не знаю, что он мне сказал, прямо в сердце вошло, перевернул он мне сердце... Он первый, один такой пожалел меня, вот что! Отчего ты, ангел, прежде не приходил? — упала она вдруг перед ним на колени, как бы в исступлении. — Всю жизнь я ждала такого, как ты, знала я, что и меня кто-то такой простит. Верила я, что и меня, скверную, кто-нибудь да полюбит, не только за срам один!
— Что я тебе сделал? — отвечал Алёша, с нежною улыбкой наклоняясь к ней и тихо взяв её за руки, — луковку я тебе подал, одну самую маленькую луковку, вот и всё!
И, сказав это, он сам заплакал. В эту минуту в сенях послышался шум, кто-то вошёл в сени. Грушенька вскочила в большом испуге. В комнату шумно вбежала Феня.
— Барыня, барыня, посланный приехал! — крикнула она весело, запыхавшись. — Коляска из Мокрого для вас, Тимофей кучер приехал, тройкой... Сейчас перепрягают... А письмо вам, письмо, барыня.
В руке её было письмо, и она всё время махала им в воздухе. Грушенька выхватила у ней письмо и поднесла к свече. Это была только записочка, несколько строк. Она прочла в один миг.
— Зовёт меня! — вскричала она, вся бледная, с перекошенным от улыбки лицом. — Свистнул! Ползи, собачонка!
Но только одно мгновение была она как бы в нерешимости; вдруг кровь бросилась ей в голову и залила щёки румянцем.
— Пойду! — воскликнула она. — Пять лет моей жизни! Прощай! Прощай, Алёша, решена моя судьба! Ступай, ступай, оставьте меня все, не хочу вас видеть! Летит Грушенька в новую жизнь... Не поминай лихом и ты, Ракитин. Может, на смерть иду! Ух! Точно пьяная!
Она вдруг оставила их и убежала в свою спальню.
— Ну, теперь не до нас! — проворчал Ракитин. — Пойдём, а то ещё, пожалуй, услышим женский визг. Надоели мне эти слёзы и вопли.
Алёша дал себя вывести машинально. На дворе стояла крытая повозка; лошадей откладывали, какие-то люди суетились с фонарём; в отворённые ворота вводили тройку свежих лошадей. Но только что Алёша и Ракитин сошли с крыльца, как вдруг отворилось окно из спальни Грушеньки, и она звонким голосом прокричала Алёше вслед:
— Алёша, поклонись братцу моему Мите и скажи ему, что не поминать меня лихом, злодейку; а ещё скажи ему, что Грушенька в одного подлеца влюбилась, а не в тебя, благородный ты мой! Да ещё скажи ему, что Грушенька его один часок любила, один только часик, и чтобы он этот часок всю жизнь свою помнил, — так, говорит, Грушенька велела!
Она кончила с всхлипыванием в голосе. Окно захлопнулось.
— Гм! гм! — засмеялся Ракитин, — зарезала братца Митеньку, да и велела часок-то помнить! Какая кровожадная!
Алёша ничего не ответил, он как будто даже не слышал. Он шёл быстро рядом с Ракитиным, как бы ужасно спеша куда-то; он был задумчив и шёл машинально. Ракитин вдруг почувствовал щипок, как будто его тронули за свежую рану. Он ждал совсем другого, сведя Грушеньку с Алёшей. Случилось совсем не то, чем он рассчитывал.
— Он поляк, этот её офицерик, — начал было опять Ракитин, сдерживая себя, — да и не офицер он теперь, он по таможенной части в Сибири служил, где-то на китайской границе, полячишка, должно быть, прежалкий. Потерял, говорят, место. Узнал теперь, что Грушенька деньжонки припасла, вот и приехал — вот и вся разгадка.
Опять Алёша не слушал, как будто не слыхал. Ракитин не выдержал.
— Ну что, спас грешницу? — злобно засмеялся он. — Обратил блудницу на путь истины? Выгнал семь бесов? Вот тебе и чудеса, которых мы вчера ждали, и совершились!
— Перестань, Ракитин, — с болью в сердце ответил Алёша.
— Презираешь меня за двадцать пять рублей, что ли? Продал, дескать, друга. Да ведь ты не Христос, а я не Иуда.
— Ах, Ракитин, уверяю тебя, я и забыл про это, — вскричал Алёша, — ты сам напоминаешь...
Но Ракитина уж нельзя было удержать.
— Провались вы все! — закричал он вдруг, — и зачем я, чёрт, с тобой связался! Отныне знать тебя не хочу. Ступай один, вон твоя дорога!
И он круто повернул в другую улицу, оставив Алёшу одного в темноте. Алёша вышел из города и пошёл полем к монастырю.