Русский
Золотые прииски
Это и было то посещение Мити, о котором Грушенька с таким ужасом говорила Ракитину. Она как раз тогда ждала «известия» и была очень рада, что Митя не приходил к ней ни вчера, ни сегодня. Она надеялась, что «дай Бог, он не придет, пока я не уеду», — и вдруг он ворвался к ней. Остальное мы уже знаем. Чтобы отделаться от него, она тотчас же предложила ему проводить ее к Самсонову, куда ей, по ее словам, непременно нужно было сходить «свести счеты», и когда Митя тотчас же согласился проводить ее, она простилась с ним у ворот, взяв с него слово прийти в двенадцать часов, чтобы отвезти ее домой. Митя тоже был в восторге от такого оборота дела. Если она сидит у Самсонова, значит, она не пойдет к Федору Павловичу, «только бы не лгала», — прибавил он тотчас же про себя. Но он думал, что она не лжет, судя по тому, что видел.
Он был из тех ревнивцев, которые, в отсутствии любимой женщины, тотчас же изобретают бог знает какие ужасы о том, что с ней происходит и как она ему изменяет, но, когда, потрясенный, с разбитым сердцем, убедившись в ее неверности, он возвращается к ней, — при первом взгляде на ее лицо, на ее веселое, смеющееся, ласковое лицо, он тотчас же оживает, отбрасывает все подозрения и с радостным стыдом бранит сам себя за свою ревность.
Проводив Грушеньку до ворот, он бросился домой. О, ему еще столько нужно было сделать в этот день! Но во всяком случае камень с души свалился.
«Надо только поскорее узнать от Смердякова, не случилось ли чего вчера, не ходила ли она, чего доброго, к Федору Павловичу; фу!» — пронеслось в его голове.
Не успел он еще добежать до своей квартиры, как ревность уже снова всколыхнулась в его беспокойном сердце.
Ревность! «Отелло не ревнив, он доверчив», — заметил Пушкин. И одно уже это замечание свидетельствует о глубокой проницательности нашего великого поэта. У Отелло разбита душа и помутилось все миросозерцание его, потому что _погиб его идеал_. Но Отелло не станет прятаться, шпионить, подглядывать... Это не то. Настоящий ревнивец не таков. Невозможно даже представить себе весь тот срам и нравственное падение, на которое способен ревнивец без зазрения совести. И ведь не то чтобы все это были люди пошлые и грязные душой. Напротив, человек с высокими чувствами, с любовью чистой и самоотверженной может прятаться под столы, подкупать самых подлых людей и сам свыкаться с самою подлою грязью шпионства и подслушивания.
Отелло не способен был на измену, — не способен был простить, а способен был решиться на нее, — хотя душа его была невинна и простодушна, как у младенца. Настоящий ревнивец не таков. Невозможно даже представить, с чем может ужиться и что может простить иной ревнивец! Ревнивцы-то скорее всех и прощают, и все женщины это знают. Ревнивец способен простить необыкновенно скоро (конечно, после страшной сцены) и способен простить и почти доказанную измену, и почти виденные им самим объятия и поцелуи, если только ему удастся как-нибудь уверить себя, что все это было «в последний раз», что соперник его исчезнет с этого же дня, уедет на край света, или что сам он увезет ее куда-нибудь, куда не достанет страшный соперник. Конечно, примирение это только на час, потому что, если бы даже и действительно исчез соперник, то завтра же он изобретет другого и будет ревновать к новому. И спрашивается, что за любовь, которую нужно так сторожить, что за любовь, которая нуждается в таком энергическом надзоре? Но этого ревнивец никогда не поймет, хотя и бывают между ними люди с благородным сердцем. Замечательно тоже, что эти самые люди с благородным сердцем, стоя где-нибудь в чулане, подслушивая и шпионя, понимают, хотя и ясно, «своим благородным сердцем», весь срам, в который они добровольно опустились, но не чувствуют в ту минуту, по крайней мере, угрызений совести.
При виде Грушеньки ревность Мити исчезла, и на мгновение он стал доверчив и великодушен, и даже положительно презирал себя за дурные чувства. Но это только доказывало, что в любви его к этой женщине было что-то высшее, чем он сам предполагал, что это была не одна чувственная страсть, не только то, что он говорил Алеше про «изгиб тела». Но как только Грушенька исчезла, Митя тотчас же начал подозревать в ней всю низость измены, и не чувствовал при этом никакого угрызения совести.
Итак, ревность опять всколыхнулась в нем. Во всяком случае надо было спешить. Первым делом надо было достать хоть сколько-нибудь денег, хоть временно. Девять рублей почти все ушли на вчерашнюю поездку. А без денег, как известно, шагу нельзя ступить. Но он еще в телеге обдумал, у кого можно занять. У него была пара отличных дуэльных пистолетов в ящике; до сих пор он их не закладывал, потому что дорожил ими больше всего своего имущества. В трактире «Столичном городе» он недавно познакомился с одним молодым чиновником и узнал, что этот очень богатый холостяк страстно любит оружие: покупает пистолеты, револьверы, кинжалы, развешивает по стенам и показывает знакомым, хвастается ими и большой знаток в механизме револьвера. Митя, недолго думая, отправился прямо к нему и предложил заложить ему свои пистолеты за десять рублей. Чиновник, очень довольный, стал уговаривать его продать совсем, но Митя не согласился, и молодой человек дал ему десять рублей, объявив, что процентов ни за что не возьмет. Они расстались друзьями.
Митя спешил; он побежал к Федору Павловичу задним ходом, в беседку, чтобы поскорее захватить Смердякова. Таким образом установился факт, что за три или четыре часа до одного события, о котором я скажу после, у Мити не было ни гроша, и он заложил за десять рублей дорогую для него вещь, а три часа спустя у него в руках были тысячи... Но я забегаю вперед. От Марьи Кондратьевны (женщины, жившей около дома Федора Павловича) он узнал очень тревожный для себя факт о болезни Смердякова. Он выслушал историю его падения в погреб, припадка, приезда доктора, тревоги Федора Павловича; с интересом выслушал тоже, что брат его Иван уехал в это утро в Москву.
«Значит, он проехал через Воловью прежде меня», — подумал Дмитрий, но Смердяков его ужасно огорчил. «Что теперь будет? Кто за мной будет смотреть? Кто мне даст знать?» — думал он. Он начал жадно расспрашивать женщин, не видали ли они чего вчера вечером. Они совершенно поняли, что он старается выведать, и совершенно его успокоили: никто не приходил; Иван Федорович был вчера ночью; всё было совершенно по-прежнему. Митя задумался. Ведь надо же сегодня сторожить, но где? Здесь или у ворот Самсонова? Он решил, что надо сторожить и здесь и там, а между тем... между тем... Вся трудность была в том, что нужно было исполнить новый план, который он составил на возвратном пути. Он был уверен в его успехе, но действовать надо было не отлагая. Митя решился пожертвовать на это час времени: «В один час я всё узнаю, всё устрою, а потом, потом прежде всего к Самсонову; узнаю, там ли Грушенька, и сейчас же назад сюда, и сидеть здесь до одиннадцати, а потом опять к Самсонову, чтобы отвезти ее домой». Вот что он решил.
Он полетел домой, вымылся, причесался, вычистил платье, оделся и отправился к госпоже Хохлаковой. Увы! На нее-то он и возложил свои надежды. Он решился занять у этой дамы три тысячи. И что замечательнее всего: ему вдруг показалось, что она не откажет. Может быть, спросят: почему же, если он так был уверен, он не пошел к ней прежде всего, к своему же, так сказать, кругу, а не к Самсонову, человеку ему незнакомому, не его круга, с которым он и говорить-то почти не умел?
Но дело в том, что госпожу Хохлакову он совсем почти не знал, не видал ее целый месяц и знал, что она терпеть его не может. Она возненавидела его с первого раза, потому что он был женихом Катерины Ивановны, а ей почему-то вдруг захотелось, чтобы Катерина Ивановна бросила его и вышла замуж за «милого, рыцарски образованного Ивана, у которого такие прекрасные манеры». Манеры Мити она ненавидела. Митя даже смеялся над нею и сказал раз про нее, что она так же легкомысленна и развязна, как и необразованна. Но в это утро, в телеге, ему блеснула мысль: «Если она так желает, чтобы я не женился на Катерине Ивановне» (он знал, что она просто истерически этого желает), «то почему же ей теперь не дать мне этих трех тысяч, чтобы я мог отвязаться от Кати и уехать от нее навсегда. Эти избалованные светские дамы, если уж что вобьют себе в голову, то не пожалеют денег для удовлетворения своей прихоти. К тому же она так богата», — рассуждал Митя.
Что же касается до его «плана», то это был все тот же прежний план: предложение прав на Чермашню, но не с коммерческой целью, как было у Самсонова, не стараясь прельстить даму возможностью барыша в шесть или семь тысяч, — а просто как обеспечение долга. Развивая эту новую мысль, Митя пришел в восторг, но с ним всегда так бывало во всех его предприятиях, во всех его внезапных решениях. Он весь отдавался каждой новой мысли со страстным увлечением. Но когда он всходил на лестницу дома госпожи Хохлаковой, по спине его пробежала дрожь страха. В эту минуту он вполне увидал, как математическую достоверность, что это последняя его надежда, что если это рухнет, то ничего уже не останется в мире, кроме как «убить и ограбить кого-нибудь для трех тысяч». Было половина восьмого, когда он позвонил.
Сначала судьба, казалось, ему улыбнулась. Как только о нем доложили, его приняли с необыкновенною быстротой. «Точно ждала меня», — подумал Митя, и как только его провели в гостиную, сама хозяйка дома вбежала и объявила тотчас же, что ждала его.
— Я вас ждала! Я вас ждала! Хотя, согласитесь сами, я не имела никакого основания ожидать вас. Однако я вас ждала. Можете удивляться моему инстинкту, Дмитрий Федорович, но я все утро была уверена, что вы придете.
— Это, конечно, удивительно-с, сударыня, — проговорил Митя, садясь как-то бессильно, — но я пришел к вам по очень важному делу... По делу, для меня важнейшему, то есть, сударыня... для меня одного... и я спешу...
— Я знаю, что вы пришли по важнейшему делу, Дмитрий Федорович; это не предчувствие, не пошлое возвращение к чудесному (слышали вы об отце Зосиме?), а математика: вы не могли не прийти, после всего, что произошло с Катериной Ивановной, вы не могли, не могли, это математическая достоверность.
— Реализм реальной жизни, сударыня, вот что это такое. Но позвольте мне изложить...
— Именно реализм, Дмитрий Федорович. Я теперь вся за реализм. Я слишком много насмотрелась на чудеса. Вы слышали, что отец Зосима умер?
— Нет-с, сударыня, в первый раз слышу, — удивился несколько Митя. Образ Алеши мелькнул в его уме.
— Сегодня ночью, и представьте...
— Сударыня, — перебил Митя, — я ничего не могу представить, кроме того, что я в отчаянном положении, и что если вы мне не поможете, то все рухнет, и я прежде всех. Извините за тривиальность выражения, но я в лихорадке...
— Я знаю, знаю, что вы в лихорадке. Вы иначе и не можете быть, и что бы вы мне ни сказали, я все знаю заранее. Я уже давно обдумывала вашу судьбу, Дмитрий Федорович, я слежу за ней и изучаю ее... О, поверьте, я опытный врач души, Дмитрий Федорович.
— Сударыня, если вы опытный врач, то я опытный больной, — с усилием быть любезным проговорил Митя, — и предчувствую, что если вы уже так следите за моею судьбой, то поможете и в моем бедствии, и потому позвольте мне, по крайней мере, изложить вам тот план, с которым я осмелился явиться... и чего я от вас ожидаю... Я пришел, сударыня...
— Не излагайте, это второстепенно. Что же касается до помощи, то я не первую вас помогаю, Дмитрий Федорович. Вы, вероятно, слышали о моей кузине, госпоже Бельмесовой. Муж ее разорился, «попал в беду», как вы характерно выражаетесь, Дмитрий Федорович. Я посоветовала ему заняться коневодством, и теперь он процветает. Имеете ли вы понятие о коневодстве, Дмитрий Федорович?
— Ни малейшего, сударыня; ах, сударыня, ни малейшего! — вскричал Митя в нервном нетерпении, даже привскочив с места. — Я просто умоляю вас, сударыня, выслушать меня. Дайте мне только две минуты свободной речи, чтобы я мог изложить вам все, весь план, с которым я пришел. Кроме того, я очень ограничен во времени. Я в ужасном спехе, — истерически вскричал Митя, чувствуя, что она сейчас опять начнет говорить, и желая ее перебить. — Я в отчаянии... в последнем градусе отчаяния пришел просить вас ссудить мне три тысячи рублей, ссудить, но на верное, самое верное обеспечение, сударыня, с самыми надежными гарантиями! Только позвольте мне изложить...
— Все это вы должны рассказать после, после! — махнула в свою очередь рукой, требуя молчания, госпожа Хохлакова. — И что бы вы мне ни рассказали, я все знаю заранее; я уже сказала вам это. Вы просите известную сумму, три тысячи, но я могу дать вам несравненно больше, я спасу вас, Дмитрий Федорович, но выслушайте меня.
Митя опять привскочил с места.
— Сударыня, неужели вы будете так добры! — вскричал он с сильным чувством. — Боже мой, вы спасли меня! Вы спасли человека от насильственной смерти, от пули... Моя вечная благодарность...
— Я дам вам больше, бесконечно больше трех тысяч! — воскликнула госпожа Хохлакова, с сияющею улыбкой глядя на восторг Мити.
— Бесконечно? Но мне столько не надо. Мне нужны только эти роковые три тысячи, и с моей стороны я могу представить обеспечение этой суммы с бесконечною благодарностью, и я предлагаю план, который...
— Довольно, Дмитрий Федорович, сказано и сделано, — перебила его госпожа Хохлакова, со скромным торжеством благодетельницы. — Я обещала спасти вас и спасу. Я спасу вас, как спасла Бельмесова. Что вы думаете о золотых приисках, Дмитрий Федорович?
— О золотых приисках, сударыня? Я никогда о них ничего не думал.
— А я за вас о них думала! Думала и передумала. Я целый месяц следила за вами. Я сто раз смотрела на вас, когда вы проходили мимо, и говорила себе: это энергический человек, которому надо быть на золотых приисках. Я изучила вашу походку и заключила: этот человек найдет золото.
— По походке-с, сударыня? — улыбнулся Митя.
— Да, по походке. Уж не станете ли вы отрицать, что по походке можно узнавать характер, Дмитрий Федорович? Наука подтверждает это. Я теперь вся за науку и за реализм. После всей этой истории с отцом Зосимой, которая меня так потрясла, с нынешнего же дня я реалист и хочу заняться практической деятельностью. Я излечена. «Довольно!» — как говорит Тургенев.
— Но, сударыня, три тысячи, которые вы так великодушно обещали мне дать...
— Они ваши, Дмитрий Федорович, — тотчас же перебила госпожа Хохлакова. — Деньги уже в вашем кармане, не три тысячи, а три миллиона, Дмитрий Федорович, в самое короткое время. Я подарю вам идею: вы отыщете золотые прииски, наживете миллионы, возвратитесь и будете деятелем, и будете нас будить и направлять к лучшему. Неужели же все оставить жидам? Вы настроите зданий и всяких предприятий. Вы поможете бедным, и они благословят вас. Теперь век железных дорог, Дмитрий Федорович. Вы будете знамениты и необходимы министерству финансов, которое теперь так нуждается. Падение рубля меня не дает спать по ночам, Дмитрий Федорович; этой стороны во мне не знают...
— Сударыня, сударыня! — с беспокойным предчувствием перебил Дмитрий. — Я, может быть, действительно последую вашему совету, вашему мудрому совету, сударыня... может быть, я действительно отправлюсь... на золотые прииски... и еще приду к вам посоветоваться... много раз... но теперь-то эти три тысячи, которые вы так великодушно... О, они бы меня освободили, и если бы вы могли сегодня... видите ли, у меня нет ни минуты, ни минуты сегодня свободной...
— Довольно, Дмитрий Федорович, довольно! — решительно перебила госпожа Хохлакова. — Вопрос в том: поедете ли вы на золотые прииски или нет? Окончательно ли вы решились? Отвечайте да или нет.
— Поеду, сударыня, потом... я поеду, куда хотите... но теперь...
— Постойте! — воскликнула госпожа Хохлакова, вскочила и подбежала к красивому бюро со множеством ящичков, начала выдвигать один ящик за другим, отыскивая что-то с отчаянною поспешностью.
«Три тысячи, — подумал Митя, — и сейчас... без всяких бумаг и формальностей... это уж по-джентльменски! Славная женщина, кабы не болтала много!»
— Вот! — вскричала госпожа Хохлакова, радостно возвращаясь к Мите, — вот что я искала!
Это был крошечный серебряный образок на шнурке, какие иногда носят на груди вместе с крестом.
— Это из Киева, Дмитрий Федорович, — продолжала она благоговейно, — от мощей святой мученицы Варвары. Позвольте мне самой надеть вам его на шею и тем посвятить вас на новую жизнь, на новый подвиг.
И она действительно надела ему шнурок на шею и начала оправлять. В чрезвычайном смущении Митя нагнулся и помог ей, и наконец образок очутился у него на груди, под галстуком и воротником рубашки.
— Теперь можете отправляться, — проговорила госпожа Хохлакова, торжественно усаживаясь опять на место.
— Сударыня, я так тронут, я даже не знаю, как благодарить вас... за такое добро... но... если бы вы знали, как мне дорого время!.. Эта сумма денег, которой я буду обязан вашему великодушию... О, сударыня, если вы уже так добры, так трогательно великодушны ко мне, — порывисто воскликнул Митя, — то позвольте мне открыть вам... хотя, конечно, вы это давно знаете... что я люблю здесь одну особу... Я был неверен Кате... Катерине Ивановне, то есть... О, я поступил с нею бесчеловечно и бесчестно, но я полюбил здесь другую женщину... женщину, которую вы, сударыня, может быть, презираете, потому что вы уже все знаете, но которую я ни за что не могу оставить, и потому эти три тысячи теперь...
— Бросьте всё, Дмитрий Федорович, — перебила госпожа Хохлакова самым решительным тоном. — Бросьте всё, и особенно женщин. Ваша цель — золотые прииски, и там женщинам не место. После, когда вы возвратитесь богатым и знаменитым, вы найдете подругу сердца в самом высшем обществе. Это будет современная девушка, образованная и с передовыми идеями. К тому времени разовьется женский вопрос, и появится новая женщина.
— Сударыня, это не то, совсем не то... — всплеснул руками в умоляющем жесте Митя.
— Именно то, Дмитрий Федорович, именно то, что вам нужно; вы жаждете этого, хотя сами не сознаете. Я вовсе не прочь от теперешнего женского движения, Дмитрий Федорович. Развитие женщины, и даже политическая роль женщины в ближайшем будущем — мой идеал. У меня у самой дочь, Дмитрий Федорович, этой стороны во мне не знают. Я писала об этом писателю Щедрину. Он меня так многому научил, так многому научил меня о призвании женщины. Вот я и послала ему в прошлом году анонимное письмо в две строки: «Обнимаю и целую вас, мой учитель, за современную женщину. Продолжайте». И подписалась: «Мать». Я хотела подписаться: «Современная мать», но колебалась и остановилась на простом «Мать»: тут больше нравственной красоты, Дмитрий Федорович. И слово «современная» могло бы напомнить ему «Современник» — тяжелое воспоминание вследствие цензуры... Боже мой, что с вами!
— Сударыня! — вскричал наконец Митя, вскакивая и безнадежно всплескивая перед ней руками. — Вы меня доведете до слез, если будете откладывать то, что вы так великодушно...
— Ну и плачьте, Дмитрий Федорович, плачьте! Это благородное чувство... такой путь вам предлежит! Слезы облегчат ваше сердце, и потом вы возвратитесь с радостью. Вы нарочно примчитесь ко мне из Сибири, чтобы разделить со мной вашу радость...
— Но позвольте же и мне! — вскричал вдруг Митя. — В последний раз умоляю вас, скажите: могу ли я получить от вас обещанную сумму сегодня, если нет, то когда могу прийти за ней?
— Какую сумму, Дмитрий Федорович?
— Три тысячи, которые вы мне обещали... которые вы так великодушно...
— Три тысячи? Рублей? О нет, у меня нет трех тысяч, — с спокойным изумлением объявила госпожа Хохлакова. Митя остолбенел.
— Да вы сейчас говорили... вы сказали... вы сказали, что они уже в моем кармане...
— О нет, вы ошиблись, Дмитрий Федорович, вы ошиблись. Я говорила о золотых приисках. Правда, я вам обещала больше, бесконечно больше трех тысяч, я теперь все припоминаю, но я говорила о золотых приисках.
— А деньги? Три тысячи? — воскликнул Митя, нелепо.
— О, если вы про деньги, так у меня денег нет. У меня теперь ни копейки, Дмитрий Федорович. Я ссорюсь с моим управляющим, да я сейчас сама заняла пятьсот рублей у Миусова. Нет, нет, у меня денег нет. И знаете, Дмитрий Федорович, если б у меня и были, я бы вам не дала. Во-первых, я никому не даю денег взаймы. Давать взаймы значит ссориться. Но вам-то, вам-то бы я особенно не дала. Вам бы я не дала, потому что я вас люблю и хочу вас спасти, а вам нужно одно: золотые прииски, золотые прииски, золотые прииски!
— О, черт! — заревел Митя и изо всей силы ударил кулаком по столу.
— Ай, ай! — вскрикнула в испуге госпожа Хохлакова и полетела в другой конец гостиной.
Митя плюнул и быстрыми шагами вышел из комнаты, из дома, на улицу, в темноту! Он шел как помешанный, ударяя себя по груди, по тому самому месту, по которому ударил себя два дня тому назад, перед Алешей, в последний раз, когда видел его в темноте, на дороге. Что означали эти удары по груди, _по этому месту_, и что он этим хотел сказать — это было покамест тайной, известной только ему одному, не сказанной даже Алеше. Но означала эта тайна для него более чем позор; она означала гибель, самоубийство. Так он решил, если не достанет трех тысяч, чтобы заплатить долг Катерине Ивановне и тем снять с своей груди, _с этого места на груди_, тот позор, который он носил на ней и который тяготел на его совести. Всё это будет вполне объяснено читателю впоследствии, но теперь, когда исчезла последняя его надежда, этот человек, такой сильный с виду, в нескольких шагах от дома Хохлаковых вдруг залился слезами, как маленький ребенок. Он шел и, не зная сам, что делает, утирал кулаком слезы. Таким образом он достиг площади и вдруг почувствовал, что обо что-то ударился. Он услышал пронзительный вопль старухи, которую он чуть не сбил с ног.
— Батюшки, убили! Чего зеваешь, негодяй?
— А, это ты! — вскричал Митя, узнав в темноте старуху. Это была та самая старуха-прислужница, которая служила у Самсонова и которую Митя особенно заметил вчера.
— А вы кто такой, батюшка? — совсем другим голосом проговорила старуха. — Не признаю вас в темноте.
— Вы живете у Кузьмы Кузьмича. Вы там прислугой?
— Так точно-с, только я выбежала к Прохорычу... Да вас-то я что-то не узнаю.
— Скажи, голубушка, Аграфена Александровна там теперь? — вне себя от нетерпения проговорил Митя. — Я ее сейчас проводил до дому.
— Была-с. Погостила немножко и опять ушла-с.
— Как? Ушла? — вскричал Митя. — Когда ушла?
— Да сейчас же и ушла. Минуточку только посидела. Рассказала Кузьме Кузьмичу сказку, он смеялся, а она вскочила и убежала.
— Врешь, подлая! — заревел Митя.
— Ай, ай! — завопила старуха, но Митя уже исчез.
Он побежал изо всех сил к дому, где жила Грушенька. В ту минуту, как он достиг его, Грушенька была уже на дороге в Мокрое. Прошло не более четверти часа после ее отъезда.
Феня сидела с своей бабушкой, старой кухаркой Матреной, в кухне, когда вбежал «капитан». Феня, увидев его, пронзительно вскрикнула.
— Чего кричишь? — заревел Митя. — Где она?
Но не дав испуганной Фене вымолвить слова, он грохнулся перед ней на колени.
— Феня, ради Христа, скажи, где она?
— Не знаю, Дмитрий Федорович, голубчик, не знаю. Хоть убейте, не скажу. Феня божилась и клялась. — Вы сами с ней только что вышли...
— Она воротилась!
— Да нет же, ей-богу, не воротилась.
— Врешь! — закричал Митя. — По твоему испугу я знаю, где она!
И он убежал. Феня, испуганная, была рада, что так дешево отделалась. Но она очень хорошо знала, что только потому и отделалась, что он очень спешил. Но, убегая, он удивил и Феню, и старуху Матрену неожиданным поступком. На столе стояла медная ступа с пестиком, небольшим медным пестиком, побольше четверти длиной. Митя уже одной рукой отворил дверь, а другой схватил со стола пестик и сунул его в боковой карман.
— Господи! Убить кого-то задумал! — всплеснула руками Феня.