Русский
Внезапное решение
Она сидела в кухне с бабушкой; обе уже собирались ложиться спать. Полагаясь на Назара Ивановича, они не заперлись. Митя вбежал, набросился на Феню и схватил ее за горло.
— Говори сейчас же! Где она? С кем она теперь, в Мокром? — заревел он исступленно.
Обе бабы взвизгнули.
— Ай! Скажу. Ай! Дмитрий Федорович, голубчик, все сейчас скажу, ничего не утаю, — затараторила насмерть перепуганная Феня, — она в Мокрое уехала, к своему офицеру.
— К какому офицеру? — заревел Митя.
— К своему офицеру, к тому самому, прежнему, которого она знала, что пять лет тому назад бросил ее, — еще быстрее затараторила Феня.
Митя отнял руки, которыми сжимал ей горло. Он стоял перед нею бледный как смерть и не мог вымолвить ни слова, но по глазам его видно было, что он понял всё, всё, с первого слова, и угадал всё положение. Бедная Феня была не в состоянии в ту минуту замечать, понял ли он или нет. Она сидела на сундуке, как сидела, когда он вбежал, дрожа всем телом и протянув перед собою руки, как бы защищаясь. Оцепенела, кажется, в этом положении. Испуганные, широко раскрытые глаза ее были неподвижно устремлены на него. А тут еще обе руки его были в крови. Потому что, когда он бежал, то должен был дотронуться ими до лба, отирая пот, и оттого на лбу и на правой щеке его остались кровавые пятна. Феня была в истерике. Старуха кухарка вскочила и глядела на него как помешанная, почти без чувств от страха.
Митя постоял с минуту, потом машинально опустился на стул рядом с Фенею. Он сидел не размышляя, а как-то ошеломленный, оцепенелый. Но всё было ясно как день: этот офицер, он знал о нем, знал всё, знал от самой Грушеньки, знал, что еще месяц назад пришло от него письмо. Значит, целый месяц, целый месяц это дело шло, в секрете от него, до самого приезда этого нового человека, и он ни разу о нем не подумал! Но как же он мог, как же он мог не подумать о нем? Почему он забыл об этом офицере, вот так, забыл, как только услышал о нем? Этот вопрос стоял перед ним как какое-то чудовище. И он смотрел на это чудовище с ужасом, холодея от ужаса.
Но вдруг, тихо и кротко, как нежный и ласковый ребенок, заговорил он с Феней, как будто совсем забыв о том, как он сейчас испугал и измучил ее. Он стал расспрашивать Феню с чрезвычайною точностью, удивительною в его положении, и девушка, хоть и дико глядела на его окровавленные руки, но тоже с удивительною готовностью и поспешностью отвечала на каждый вопрос, как бы спеша выложить перед ним всю правду, всю, ничего не утаивая. И мало-помалу, даже как бы с наслаждением, стала она рассказывать всю подробность, не желая мучить его, а как бы спеша оказать ему всю возможную услугу. Она рассказала весь нынешний день, во всех подробностях, посещение Ракитина и Алеши, как она, Феня, стояла настороже, как уехала барыня и как она крикнула из окна Алеше, чтобы он передал ему, Мите, поклон и сказал бы ему, что «навсегда запомнит, как час один его любила».
Услышав о поклоне, Митя вдруг улыбнулся, и бледные щеки его вспыхнули краской. В ту же минуту Феня сказала ему, уже нисколько не боясь полюбопытствовать:
— Поглядите на свои руки, Дмитрий Федорович, в каких вы кровях!
— Да, — ответил Митя машинально. Он рассеянно взглянул на свои руки и тотчас забыл и о них, и о вопросе Фени.
Опять он погрузился в молчание. Прошло уже минут двадцать с тех пор, как он вбежал. Первый ужас его прошел, но, очевидно, в нем уже созрело какое-то новое, неподвижное решение. Он вдруг встал, задумчиво улыбаясь.
— Что это с вами, сударь? — проговорила Феня, указывая опять на его руки. Она проговорила с соболезнованием, как бы чувствуя в горе его теперь к нему особенную близость. Митя опять взглянул на руки свои.
— Это кровь, Феня, — сказал он, странно смотря на нее, — это человеческая кровь, и, Господи! зачем она пролилась? Но... Феня... тут один забор (он посмотрел на нее, как будто задавая ей загадку), высокий забор, и страшный на вид, но... завтра на заре, когда взойдет солнце, Митя перепрыгнет через этот забор... Не понимаешь ты, Феня, какой забор, ну, и не надо... Ты завтра услышишь и поймешь... а теперь прощай. Не буду я мешать. Отстранюсь. Я умею отстраниться. Живи, моя радость... Ты меня часок любила, так и помни Митеньку Карамазова... Она всегда звала меня Митенькой, помнишь?
И с этими словами он вдруг вышел из кухни. Феня почти больше испугалась этого внезапного ухода, чем тогда, когда он вбежал и бросился на нее.
Ровно через десять минут Дмитрий вошел к Петру Ильичу Перхотину, молодому чиновнику, у которого заложил пистолеты. Было уже половина девятого, а Петр Ильич отпил свой вечерний чай и уже снова надевал сюртук, чтобы идти в «Столичный город» играть на бильярде. Митя застал его выходящим.
Увидев его лицо, всё в крови, молодой человек вскрикнул от удивления.
— Батюшки! Что это с вами?
— Пришел за пистолетами, — сказал Митя, — и принес вам деньги. И очень благодарен. Тороплюсь, Петр Ильич, пожалуйста, поскорее.
Петр Ильич всё более и более удивлялся; он вдруг заметил в руке Мити пачку кредиток, и, что всего удивительнее, он вошел, держа эти кредитки так, как никто не входит и как никто не носит денег: он держал их в правой руке, вытянув руку вперед, как будто показывая их. Мальчик Перхотина, встретивший Митю в сенях, рассказывал потом, что он так и вошел в сени, с вытянутою рукой с деньгами, значит, так и нес их всю дорогу. Кредитки были всё радужные, сторублевые, и державшие их пальцы были в крови.
Когда спрашивали потом Петра Ильича, сколько могло быть денег, он сказал, что с первого взгляда трудно было сообразить, но что могло быть тысячи две, а может и три, но что пачка была большая, «плотная». «Дмитрий Федорович, — так свидетельствовал он потом, — был тоже не в себе, не пьян, но как бы в каком-то восторге, потерян, но в то же время как бы и задумчив, как бы что-то обдумывающий и ищущий и никак не могущий порешить. Он очень спешил, отвечал отрывисто и чрезвычайно странно, а в иные минуты казался вовсе не в унынии, а даже в веселости».
— Да что с вами? Что вы? — вскричал Петр Ильич, дико оглядывая гостя, — как это вы в крови? Вы упали, что ли? Поглядите на себя!
Он взял его за локоть и подвел к зеркалу.
Увидев свое окровавленное лицо, Митя вздрогнул и гневно нахмурился.
— Черт! Вот еще недоставало, — проворчал он злобно, быстро переложив кредитки из правой руки в левую, и порывисто выдернул из кармана платок. Но платок оказался тоже весь в крови (этим платком он отирал лицо Григорию), на нем не было почти ни одного белого местечка, и он не то что высох, а как-то заскоруз, смялся в комок, так что его нельзя было развернуть. Митя злобно бросил его на пол.
— Э, черт! — проговорил он, — нет ли у вас тряпки какой-нибудь... обтереть лицо?
— Так вы только запачкались, а не ранены? Так вы бы умылись, — сказал Петр Ильич, — вот рукомойник, я вам налью.
— Рукомойник? Это хорошо... а вот куда я это дену?
И с самым странным недоумением он указал на пачку сторублевых, вопросительно смотря на Петра Ильича, как будто от того зависело решить, куда ему девать собственные деньги.
— В карман положите или на стол вот здесь. Не пропадут.
— В карман? Да, в карман. Это удобно.... А впрочем, всё это вздор! — вскричал он, как бы вдруг очнувшись от задумчивости, — видите ли, мы сначала покончим это дело с пистолетами, а потом и того... Отдайте мне их. Вот вам деньги... потому что мне они очень, очень нужны... и мне некогда, некогда.
И, сняв с пачки верхнюю бумажку, он протянул ее Петру Ильичу.
— Да у меня и сдачи не будет, — сказал тот, — у вас нет поменьше?
— Нет, — сказал Митя, взглянув опять на пачку и, как бы не доверяя себе, перевернул две-три верхние бумажки, — нет, всё сторублевые, — прибавил он и опять вопросительно поглядел на Петра Ильича.
— Откуда же это вы так разбогатели? — спросил тот. — Постойте, я пошлю мальчика к Плотниковым, они поздно запирают, — разменяют. Эй, Миша! — крикнул он в сени.
— В лавку к Плотниковым — это отлично! — вскричал Митя, как бы пораженный мыслью. — Миша, — обратился он к вошедшему мальчику, — вот что: сбегай к Плотниковым и скажи, что Дмитрий Федорович кланяется и сейчас сам будет.... Но слушай, слушай: скажи, чтобы шампанского приготовили, три дюжины, как тогда, когда ездили в Мокрое. Я тогда четыре дюжины взял, — прибавил он вдруг, обращаясь к Петру Ильичу, — они уж знают, не беспокойся, Миша, — обратился он опять к мальчику. — Постой, слушай: скажи, чтобы сыру, пирогов страсбургских, сига, ветчины, икры, и всего, всего, что они там имеют, до ста рублей, как тогда, то есть до ста двадцати... Постой, не забудь: десерту, конфет, груш, арбузов, два, три, а то и четыре арбуза — нет, один арбуз мало, четыре, — и шоколату, леденцу, тянучки, помадки, всего, всего, что я тогда в Мокрое брал, на триста рублей с шампанским... непременно то же самое. Вот и помни, Миша, если ты Миша... Он ведь Миша? — обратился он опять к Петру Ильичу.
— Постойте, — вмешался Петр Ильич, слушая и тревожно наблюдая за ним, — вы бы лучше сами пошли да и сказали, а он напутает.
— Напутает, я вижу, что напутает! Эх, Миша! Я тебя, Миша, за это поцеловать хотел... Да не ошибешься, десять рублей тебе будет, беги, беги скорее... А главное — шампанское, непременно чтоб шампанское привезли. А водки тоже, и красного, и белого вина, и всего, что тогда.... Они знают, что тогда.
— Да слушайте же! — почти с нетерпением перебил его Петр Ильич, — я говорю: пусть он сбегает только разменять и сказать, чтоб не запирали, а вы сами придете и скажете.... Дайте ему вашу бумажку. Марш, Миша! Ножками, ножками!
Петр Ильич, кажется, нарочно торопился услать Мишу, потому что мальчик стоял с разинутым ртом и вытаращенными глазами, по-видимому мало понимая из Митиных приказаний, с ужасом и изумлением глядя на его окровавленное лицо и на окровавленные, дрожащие пальцы, державшие кредитки.
— Ну, теперь пойдемте умываться, — сказал Петр Ильич строго. — Положите деньги на стол или в карман.... Вот так, пойдемте. Сюртук снимите.
И, начав помогать ему снимать сюртук, он вдруг вскрикнул:
— Глядите, и сюртук ваш в крови!
— Это... не сюртук. Это только здесь, у рукава, немного.... А это вот здесь, где платок лежал, так и просочилось. Я, должно быть, у Фени на платке сидел, кровь и просочилась, — объяснил Митя вдруг с какою-то удивительною, детскою откровенностью. Петр Ильич слушал, хмурясь.
— Ну, уж вы, должно быть, натворили чего-нибудь. Дрались с кем-нибудь, — проворчал он.
Начали умываться. Петр Ильич держал кувшин и лил воду. Митя торопился ужасно и едва намылил руки (руки дрожали, Петр Ильич это запомнил). Но молодой человек настоял, чтобы он вымыл руки хорошенько и потер их побольше. И, казалось, он во все это время приобретал над Митей всё большую и большую власть. Заметим кстати, что это был молодой человек с твердым характером.
— Видите, ногти-то не вымыли. Ну, потрите лицо; вот тут, на висках, у уха.... В этой рубашке поедете? Куда же вы? Глядите: весь обшлаг правого рукава в крови.
— Да, в крови, — заметил Митя, посмотрев на обшлаг рубашки.
— Так перемените рубашку.
— Некогда. Так вот-с, я заворочу рукав, — продолжал Митя с тою же доверчивою откровенностью, утираясь полотенцем и надевая сюртук, — заворочу рукав под сюртуком, и не будет видно.... Вот так!
— А теперь скажите: что вы это наделали? Дрались с кем? Опять в трактире, как тогда? Опять капитана били? — с упреком проговорил Петр Ильич. — Или уж убили кого-нибудь?
— Вздор! — сказал Митя.
— То есть как вздор?
— Не беспокойтесь, — сказал Митя и вдруг засмеялся. — Старушонку сейчас на рынке разбил.
— Разбили? Старушонку?
— Старика! — крикнул Митя, глядя прямо в лицо Петру Ильичу, смеясь и крича ему, как будто он глухой.
— Э, черт! Старуху, старика!.. Убили, что ли, кого?
— Помирились. Подрались — и помирились. В одном месте. Расстались друзьями. Дурак.... Простил!.. Теперь непременно простил... если бы встал, не простил бы, — подмигнул вдруг Митя, — только черт его побери, знаете, Петр Ильич, побери его совсем! Не хочу о нем теперь! — отрезал Митя решительно.
— Я вас спрашиваю: с чего вы со всеми ссоритесь? ... Как тогда с капитаном, из-за какого-то вздора.... Подрались, да теперь и кутить летите — вот ваша натура! Три дюжины шампанского — на что вам?
— Браво! Давайте пистолеты. Честное слово, мне некогда. Мне бы с тобой, милый, поговорить, да некогда. Да и нечего: поздно говорить. А где мои деньги? Куда я их дел? — вскрикнул он и стал шарить по карманам.
— Сами положили на стол... вот-с. Забыли? Точно деньги для вас сор или вода. Вот ваши пистолеты. Странное дело, в шесть часов вы их заложили за десять рублей, а теперь у вас тысячи. Две или три, я думаю.
— Три, наверно, — засмеялся Митя, засовывая кредитки в боковой карман брюк.
— Потеряете. Золотые прииски, что ли, нашли?
— Прииски? Золотые прииски! — закричал Митя во весь голос и залился смехом. — А хотите, Перхотина, на прииски? Тут одна дама три тысячи вам выложит, только захотите. Она мне выложила, до того золотые прииски любит. Хохлакову знаете?
— Не знаю, но слыхал и видел. Так она вам три тысячи дала? Так и дала? — недоверчиво поглядел Петр Ильич.
— Завтра как солнце взойдет, как Феб, вечно юный, вверх полетит, хвалы и славу Богу воспевая, ступай к ней, к этой Хохлаковой, и спроси: выдала она эти три тысячи или нет? Узнаешь.
— Я ваших отношений не знаю... коли вы так положительно говорите, значит, выдала. Вы деньги в руках держите, а вместо Сибири-то всё и спустите.... Да куда вы теперь едете-то, а?
— В Мокрое.
— В Мокрое? Ведь ночь!
— Всё было у пана, всё сплыло у пана, — вскричал вдруг Митя.
— Как сплыло? У вас тысячи!
— Не про тысячи. Черт с ними, с тысячами! Я про женский характер.
Ветреного женского нрава Коварные, изменчивы всегда;
Согласен с Улиссом. Это он сказал.
— Не понимаю вас!
— Пьян я, что ли?
— Не пьян, а хуже.
— Пьян духом, Петр Ильич, пьян духом, и довольно!
— Что вы, пистолет заряжаете?
— Заряжаю пистолет.
И действительно, Митя отпер ящик с пистолетами, действительно открыл пороховницу, бережно насыпал пороху и забил заряд. Потом взял пулю и, прежде чем вложить ее, подержал ее в двух пальцах перед свечкой.
— Зачем вы на пулю смотрите? — с беспокойным любопытством следил за ним Петр Ильич.
— Так, фантазия. Вот если бы ты захотел эту пулю себе в мозг пустить, посмотрел бы ты на нее или нет?
— Зачем смотреть?
— Она в мой мозг войдет, так интересно посмотреть, какая она. Но это вздор, минутный вздор. А вот и дело сделано, — прибавил он, вкладывая пулю и забивая ее шомполом, — Петр Ильич, милый мой, это всё вздор, всё вздор, и если б ты знал, какой это вздор! Дай-ка мне теперь бумажки кусочек.
— Вот бумага.
— Нет, чистенькой бы, писчей. Так.
И, взяв со стола перо, Митя быстро начертал две строки, сложил бумажку вчетверо и сунул в жилетный карман. Пистолеты положил в ящик, запер на ключ и взял ящик в руки. Потом посмотрел на Петра Ильича, задумчиво и медленно улыбаясь.
— Ну, пойдем.
— Куда? Постойте.... Вы, может, эту пулю себе в мозг пустить хотите? — беспокойно спросил Петр Ильич.
— Я про пулю-то сболтнул! Я жить хочу, я жизнь люблю! Знай это. Я люблю златокудрого Феба и теплый свет его.... Дорогой Петр Ильич, умеешь ты отстраняться?
— То есть как это отстраняться?
— Дорогу давать. Дорогу давать милому созданию и ненавистному. И чтоб ненавистный стал милым — вот что значит дорогу давать! И сказать им: Бог с вами, ступайте, проходите, а я... а я вас не...
— А вы?
— Довольно, пойдем.
— Ей-богу, я велю кому-нибудь помешать вам ехать, — сказал Петр Ильич, глядя на него, — зачем вам теперь в Мокрое?
— Там женщина, женщина. Довольно с тебя. Замолчи.
— Послушайте, хоть вы и дикий, а я вас всегда любил.... Я беспокоюсь.
— Спасибо, брат. Дикий, говоришь ты. Дикие, дикие! Я и сам всегда говорю: дикие! Ах, да Миша! Я и забыл о нем.
Миша влетел стремительно, с целой горстью сдачи, и доложил, что у Плотниковых «всё кипит», «бутылки вниз таскают, и рыбу, и чай — сейчас всё будет готово». Митя схватил десять рублей и подал Петру Ильичу, а другую десятирублевую бросил Мише.
— Смейте! — закричал Петр Ильич. — У меня в доме не смей, это скверная, развращающая привычка. Уберите ваши деньги. Вот, положите сюда, зачем сорить? Пригодятся завтра, а завтра, небось, опять ко мне же за десять рублей прибежите. Зачем всё в боковой карман суете? Потеряете!
— Послушай, голубчик, поедем в Мокрое вместе.
— Зачем я поеду?
— Ну, давай сейчас бутылку откупорим, за жизнь выпьем! Я хочу выпить, а главное, с тобой выпить. Мы с тобой никогда не пили!
— Ну, это в «Столичный город». Я туда и шел.
— Некогда в «Столичный город». А выпьем у Плотниковых, в задней комнате. Хочешь, загадаю тебе загадку?
— Загадай.
Митя вынул из жилетного кармана бумажку, развернул и показал. Крупным, отчетливым почерком было написано:
«Наказание себя за всю свою жизнь, всю свою жизнь наказываю!»
— Я непременно кому-нибудь скажу, сейчас пойду и скажу, — сказал Петр Ильич, прочитав бумажку.
— Не успеешь, голубчик, пойдем выпьем! Марш!
Лавка Плотниковых была на углу, через два дома от квартиры Петра Ильича. Это была самая большая гастрономическая лавка в нашем городе, и весьма недурная, принадлежащая богатым купцам. В ней было всё, что можно получить в Петербурге, всякая бакалея, вина «братьев Елисеевых», фрукты, сигары, чай, сахар, кофе и проч. Постоянно находились три приказчика и два мальчика на побегушках. Хотя край наш обеднел, помещики разъехались, и торговля упала, но гастрономические лавки процветали по-прежнему и с каждым годом всё более и более; товару находилось много покупателей.
Митю ждали в лавке с нетерпением. Живейшим образом помнили, как он, три-четыре недели тому назад, закупил в этой лавке вина и всяких продуктов на несколько сот рублей, заплатив наличными (конечно, в долг ему бы ни за что не поверили). Помнили, что у него тогда, как и теперь, в руках была пачка сторублевых и он сорил ими без счету, не торгуясь, не размышляя и не думая размышлять, на что ему столько вина и провизии. Рассказывали потом по всему городу, что, уехав тогда с Грушенькой в Мокрое, он «в одну ночь и следующий день спустил три тысячи и вернулся из кутежа без копейки». Он подобрал тогда целый табор цыган (стоявший в то время у нас), которые два дня безвыходно, пьяному, тянули с него деньги без счету и пили дорогое вино без счету. Рассказывали, смеясь над Митей, как он поил шампанским мужиков, чернорабочих и пьяных баб и угощал деревенских девок и баб конфетами и страсбургскими пирогами. Рассказывали тоже, с смехом, особенно в трактире, собственную Митину, простодушную публичную исповедь, что во всем этом «подвиге» он выторговал у Грушеньки лишь «позволение поцеловать ее ножку, и больше ничего не дозволила».
Когда Митя с Петром Ильичом подошли к лавке, уже стояла телега, запряженная тройкой, с колокольчиками, и Андрей, ямщик, с готовностью поджидал Митю у входа. В лавке уже почти совсем уложили один ящик провизии и только ждали Митиного прихода, чтобы заколотить и поставить на телегу. Петр Ильич был изумлен.
— Откуда это у вас такая подвода? — спросил он Митю.
— Я Андрея встретил, как к вам бежал, и велел ему прямо сюда к лавке подъезжать. Некогда терять! В прошлый раз я с Тимофеем ездил, а теперь Тимофей с ведьмой вперед меня уехал. Мы не очень опоздаем, Андрей?
— Часом разве только приедут раньше нас, не больше. Я Тимофея сготовил. Я, Дмитрий Федорович, знаю, как он поедет. Не ихняя, Дмитрий Федорович, езда будет, не наша. Часом раньше не приедут! — горячо подхватил Андрей, дюжий, краснорожий, средних лет ямщик, в длиннополом армяке и с кафтаном в руках.
— Пятьдесят рублей на водку, коли только на час отстанем.
— Поручаюсь, Дмитрий Федорович. Эх, им и полутора часа не выгадать, не то что часа.
Хотя Митя и суетился, распоряжаясь, но распоряжался как-то странно, отрывисто и бессвязно. Начинал одну речь и не доканчивал ее. Петр Ильич нашел необходимым вступиться.
— На четыреста рублей, не меньше четырехсот, как тогда, — командовал Митя. — Четыре дюжины шампанского, ни бутылкой меньше.
— Зачем вам столько, зачем? Постойте! — вскричал Петр Ильич. — Что это за ящик? Что в нем? Да тут и на четыреста не будет?
Расторопные приказчики начали, масляно и почтительно, объяснять, что в этом первом ящике только полдюжины шампанского и «всего самого необходимого», как-то: закусок, конфет, леденцу, помадки и проч. Но главная часть заказанного будет уложена и отправлена, как и в прошлый раз, в особой телеге, тоже на тройке, во весь дух, так что прибудет не больше как часом позже самого Дмитрия Федоровича.
— Не больше часу! Не больше часу! И помадки побольше, и леденцу побольше. Девки там очень любят, — горячо настаивал Митя.
— Помадки-то ладно. Но зачем четыре дюжины шампанского? Одной бы довольно, — почти озлился Петр Ильич. Он начал торговаться, потребовал счет, не давал спуску. И спас однако же только рублей сто. Порешили на том, что отправить только на триста рублей.
— Ну вас к черту! — вскричал Петр Ильич, раздумав. — Какое мое дело? Сорите деньгами, коли они вам даровые.
— Пойдем сюда, экономист, пойдем, не сердись, — потащил его Митя в заднюю комнату лавки, — нам сейчас сюда бутылку подадут, мы и попробуем. Эх, Петр Ильич, поедем со мной, ты славный, ты мне по душе человек.
Митя сел на плетеный стул перед маленьким столиком, покрытым грязною салфеткой. Петр Ильич сел напротив. И шампанское не замедлило явиться. Предложили было устриц: «первейшие устрицы, последняя получка».
— К черту устриц, я их не ем, да и нам ничего не надо, — почти злобно проговорил Петр Ильич.
— И устриц некогда, — сказал Митя. — Да и не хочется. Знаешь, друг, — сказал он вдруг с чувством, — я никогда не любил этого беспорядка.
— Кто же его любит? Три дюжины шампанского мужикам, ей-богу, это хоть кого взбесит!
— Я не про то. Я про высший порядок. Во мне беспорядок, высший порядок. Но... это всё кончено. Не о чем горевать. Поздно, черт! Вся моя жизнь была беспорядок, и надо привести в порядок. Каламбур, а?
— Бредишь ты, а не каламбуришь!
— Слава Всевышнему на небе, Слава Всевышнему во мне!
Этот стих у меня когда-то из сердца вырвался, это не стих, а слеза.... Я сам сочинил.... не тогда же, как капитана за бороду таскал....
— Зачем ты его вдруг приплел?
— Зачем приплел? Вздор! Всё кончится, всё примирится. Всё дело в этом.
— Я вот всё про твои пистолеты думаю.
— И это вздор! Пей да не фантазируй. Я жизнь люблю, слишком уж я жизнь полюбил, слишком гадко полюбил. Довольно! За жизнь, милый, выпьем, вот и тост. Чему я доволен? Я подлец, а доволен собой. И однако мучаюсь от того, что подлец, а доволен собой. Благословляю творение. Сейчас готов Бога благословить и Его творение, но... надо истребить одно зловредное насекомое, чтобы оно не ползало и никому жизни не портило.... Выпьем за жизнь, милый брат. Что может быть дороже жизни! Ничего! За жизнь и за одну царицу из цариц!
— Выпьем за жизнь и за твою царицу.
Выпили по рюмке. Хотя Митя был и возбужден и экспансивен, но было в нем и что-то тоскливое. Точно какая-то тяжкая, подавляющая забота лежала на нем.
— Миша!... А вот и Миша твой! Миша, ступай сюда, голубчик, выпей эту рюмку за златокудрого Феба завтрашнего утра....
— Зачем ты ему даешь! — вскричал раздражительно Петр Ильич.
— Дай, дай, хочу!”
— Э-эх!
Миша выпил рюмку, поклонился и выбежал.
— Запомнит на всю жизнь, — заметил Митя. — Женщина, люблю женщину! Что такое женщина? Царица создания! Грустно мне, грустно, Петр Ильич. Помнишь Гамлета? «Мне очень грустно, мой добрый Горацио! Ах, бедный Иорик!» Вот это, может, я и есть Иорик. Теперь я Иорик, а потом череп.
Петр Ильич слушал молча. Митя тоже помолчал.
— Что это у вас за собачка? — спросил он мельком у приказчика, заметив в углу хорошенькую комнатную собачку с черными глазками.
— Это Варвары Алексеевны, хозяйки нашей, собачка-с, — отвечал приказчик, — принесла-с и забыла здесь, велено домой доставить.
— Я этакую же в полку видел... — задумчиво пробормотал Митя, — только у той задняя ножка была переломлена.... А кстати, Петр Ильич, я хотел тебя спросить: крал ты когда-нибудь в жизни?
— Что за вопрос!
— Ну, я не про то, я не про то. Из чужого кармана, понимаешь? Из казны-то все крадут, и ты, конечно, тоже....
— Пошел к черту.
— Я про чужие деньги. Прямо из кармана вытащить? Из кошелька, а?
— Украл у матери двадцать копеек, когда мне было девять лет. Со стола тихонько взял, и зажал в руке.
— Ну, и что же?
— Так, три дня держал, стыдно стало, признался и отдал.
— Ну?
— Ну, высекли. А ты зачем спрашиваешь? Украл, что ли?
— Украл, — подмигнул Митя.
— Что украл? — любопытно спросил Петр Ильич.
— Двадцать копеек у матери, когда мне было девять лет, и три дня спустя отдал.
Сказав это, Митя вдруг встал.
— Дмитрий Федорович, прикажете сейчас ехать? — крикнул из дверей лавки Андрей.
— Готов? Едем! — встрепенулся Митя, — а еще несколько последних слов и — Андрей, водочки ему на дорожку! И коньячку тоже! Этот ящик (тот, с пистолетами) под сиденье положи. Прощай, Петр Ильич, не поминай лихом!
— Да ты завтра приедешь?
— Непременно.
— Счетец-то прикажете теперь получить? — вскочил приказчик.
— Ах да, счетец. Конечно.
Он вытащил опять из кармана пачку, отсчитал триста рублей и бросил на прилавок, и поспешно выбежал из лавки. Все вышли за ним, кланяясь и желая счастливого пути. Андрей, кашлянув от только что выпитого коньяку, вскочил на козлы. Но Митя еще только садился, как вдруг, к удивлению своему, увидал перед собою Феню. Она подбежала запыхавшись, вскрикнула, всплеснула руками и так и бухнулась перед ним на колени.
— Дмитрий Федорович, батюшка, Дмитрий Федорович, не погубите барыню! Это я вам всё рассказала.... И его не убивайте! Он первый! Он ейный! Он теперь на Аграфене Александровне женится, потому и приехал из Сибири. Дмитрий Федорович, голубчик, не погубите человека!
— Ну, ну, ну! Так вот что! Так ты туда скандал делать едешь! — пробормотал Петр Ильич, — теперь всё ясно, всё ясно. Дмитрий Федорович, отдайте сейчас пистолеты, если хотите честным человеком быть, — закричал он Мите, — слышите, Дмитрий!
— Пистолеты? Постой, брат, я их в пруд дорогой брошу, — ответил Митя. — Феня, встань, не кланяйся мне. Митя никого не тронет, дурак Митя больше никого не тронет. А знаешь, Феня, — крикнул он, уже усевшись, — я тебя сейчас обидел, так прости меня и пожалей меня, подлеца прости! А не простишь, всё равно! Теперь всё равно! Ну, Андрей, трогай, лети во весь дух!
Андрей тронул лошадей, колокольчики зазвенели.
— Прощай, Петр Ильич! Последняя тебе слеза моя!...
«Не пьян, а хуже пьяного», — подумал Петр Ильич, провожая его глазами. Он было уже хотел остаться и посмотреть, как нагрузят и увяжут остальные вина и провизию, зная, что они обманут и обсчитают Митю. Но, вдруг рассердившись на себя, повернулся и, выругавшись, пошел в трактир играть на бильярде.
— Дурак, хоть и добрый малый, — проворчал он дорогой, — это тот офицер, Грушенькин прежний, слышал. Ну, если явился... Э, черт! Пистолеты! Черт возьми, я ему не нянька! Пусть их! И ведь всё вздор! Подрались, только и всего. Пьянствовать будут, драться будут, помирятся. Ведь это не люди, а... что значит „отстраняюсь, наказываю себя“? Вздор! Наговорит он таких фраз тысячу раз, пьяный, в трактирах. А теперь не пьян. „Пьян духом“ — любят они фразы-то, подлецы. Нянька я ему, что ли? Дрался, должно быть, лицо в крови было. С кем? Узнаю в „Столичном городе“. А платок его весь в крови.... На полу у меня валяется.... Черт!
Он пришел в трактир в скверном расположении духа и тотчас составил партию. Партия его развлекла. Сыграл другую и вдруг стал рассказывать одному из партнеров, что Дмитрий Карамазов опять достал денег, тысячи три, и опять поехал с Грушенькой в Мокрое кутить. Это известие возбудило в слушателях как-то странное любопытство. Заговорили об этом не смеясь, а с какою-то странною серьезностью. Оставили даже игру.
— Три тысячи? Откуда же у него три тысячи?
Стали расспрашивать. Известие о подарке Хохлаковой приняли с недоверием.
— Не обобрал ли отца? — вот какой вопрос задали.
— Три тысячи! Тут что-нибудь да не так.
— Хвастался вслух, что отца убьет; мы все здесь слышали. И всё про три тысячи говорил...
Петр Ильич слушал. Вдруг он стал отвечать сухо и коротко. О крови на лице и на руках Мити не сказал ни слова, хотя сначала было хотел рассказать.
Начали третью партию, и мало-помалу разговор о Мите замолк. Но, доиграв третью партию, Петр Ильич уже не захотел больше играть; положил кий и, не поужинав, как намеревался, вышел из трактира. Дойдя до площади, он остановился в недоумении, сам себе удивляясь. Он сообразил, что ему хочется пойти к Федору Павловичу и узнать, не случилось ли там чего. «Из-за какого-нибудь вздора — так оно, наверно, и окажется — подыму целый дом и скандал сделаю? Фу, черт, нянька я им, что ли?»
В самом скверном расположении духа пошел он прямо домой и вдруг вспомнил про Феню. «Черт возьми, надо было у ней расспросить сейчас! — подумал он с досадой, — всё бы узнал». И желание поговорить с ней и таким образом узнать стало до того настоятельным и настойчивым, что он, пройдя уже половину дороги домой, вдруг круто повернул и пошел к дому, где квартировала Грушенька. Подойдя к воротам, он постучался. Стук в тишине ночи отрезвил его и опять рассердил. И никто не отозвался; в доме все спали.
«А я скандал подыму!» — подумал он с чувством какого-то неловкого discomfort’а. Но, вместо того чтобы уйти, он начал стучать изо всей силы, наполняя улицу шумом.
— Нет, достучусь, достучусь! — бормотал он, раздражаясь на себя с каждым стуком, но в то же время удваивая удары в ворота.