Русский
Второе испытание
— Вы не знаете, как вы нас ободряете, Дмитрий Федорович, вашей готовностью отвечать, — сказал Николай Парфенович с оживленным видом и с видимым удовольствием, сиявшим в его весьма выпуклых, близоруких, светло-серых глазах, с которых он за минуту перед тем снял очки. — И вы сделали весьма справедливое замечание о взаимном доверии, без которого иногда положительно невозможно обойтись в делах такой важности, если заподозренная сторона действительно надеется и желает защитить себя и находится в положении, чтобы сделать это. Мы, с своей стороны, сделаем всё, что в наших силах, и вы сами видите, как мы ведем дело. Вы одобряете, Ипполит Кириллович? — обратился он к прокурору.
— О, несомненно, — ответил прокурор. Тон его был несколько холоден в сравнении с порывистостью Николая Парфеновича.
Замечу раз навсегда, что Николай Парфенович, недавно лишь к нам прибывший, с самого начала почувствовал заметное уважение к Ипполиту Кирилловичу, нашему прокурору, и стал почти его задушевным другом. Он был почти единственным человеком, который безусловно верил в необыкновенные таланты Ипполита Кирилловича как психолога и оратора и в справедливость его обиды. Он слышал о нем в Петербурге. С другой стороны, молодой Николай Парфенович был единственным человеком во всем мире, которого наш «непризнанный» прокурор искренне любил. По дороге в Мокрое они успели сговориться насчет настоящего дела. И теперь, сидя за столом, проницательный младший коллега ловил и истолковывал каждое указание на лице старшего — полсловечка, взгляд или подмигивание.
— Господа, только дайте мне рассказать мою собственную историю и не перебивайте меня пустячными вопросами, и я вам всё сейчас расскажу, — взволнованно сказал Митя.
— Превосходно! Благодарю вас. Но прежде чем мы приступим к слушанию вашего сообщения, позвольте мне осведомиться об одном маленьком факте, чрезвычайно для нас интересном: я говорю о десяти рублях, которые вы вчера около пяти часов заняли под залог ваших пистолетов у вашего приятеля, Петра Ильича Перхотина.
— Я заложил их, господа. Заложил за десять рублей. Что еще? Вот и всё. Как только воротился в город, так и заложил.
— Вы воротились в город? Стало быть, вы выезжали из города?
— Да, я ездил за сорок верст в уезд. Разве вы не знали?
Прокурор и Николай Парфенович переглянулись.
— Ну, как бы вы начали ваш рассказ систематическим описанием всего, что вы делали вчера, начиная с утра? Позвольте нам, например, осведомиться, почему вы отсутствовали из города, и когда именно вы выехали и когда воротились — все эти факты.
— Вы бы так и спросили с самого начала, — вскричал Митя, громко засмеявшись, — и, если хотите, мы начнем не со вчерашнего, а с утра позавчерашнего дня; тогда вы поймете, как, почему и куда я ездил. Я ездил позавчера, господа, к здешнему купцу Самсонову занять у него три тысячи рублей под верное обеспечение. Дело было спешное, господа, внезапная необходимость.
— Позвольте вас прервать, — учтиво вставил прокурор. — Почему у вас была такая настоятельная нужда именно в этой сумме, в трех тысячах?
— О, господа, не входите в подробности, как, когда и почему, и почему именно столько денег, а не столько, и вся эта канитель. Ведь выйдет три тома, а потом еще понадобится эпилог!
Всё это Митя проговорил с добродушною, но нетерпеливою фамильярностью человека, который жаждет рассказать всю правду и исполнен самых добрых намерений.
«Милостивые государи!» — поправился он поспешно, — «не прогневайтесь на меня за мою строптивость, еще раз вас прошу. Поверьте мне еще раз, я питаю к вам величайшее уважение и понимаю настоящее положение дел. Не думайте, что я пьян. Я теперь совершенно трезв. А впрочем, быть пьяным нисколько не мешает. У меня, знаете, как говорится: „трезвый — дурак, пьяный — умный“. Ха-ха! Но вижу, господа, что шутить с вами не подобает, пока мы не объяснились, я хочу сказать. И у меня самого есть свое достоинство, которое надо поддержать. Я вполне понимаю разницу между нами в настоящую минуту. Я, ведь, всё равно как подсудимый, стало быть, далеко не на равной с вами ноге. И ваше дело наблюдать за мной. Не могу же я ожидать, чтобы вы меня погладили по головке за то, что я сделал Григорию, ибо нельзя безнаказанно разбивать головы старикам. Полагаю, вы меня за него упечете на шесть месяцев, а пожалуй и на год, в исправительный дом. Не знаю, какое там наказание — но без лишения прав состояния, без лишения прав, не так ли? Вот видите, господа, я понимаю разницу между нами... Но вы должны понять, что такими вопросами вы самого Бога можете запутать. „Как вы шагнули? Куда вы шагнули? Когда вы шагнули? И на что вы шагнули?“ — я собьюсь, если вы будете продолжать таким образом, и вы всё запишете против меня. А к чему это поведет? Ни к чему! И даже если я сейчас говорю вздор, дайте мне досказать, а вы, господа, будучи людьми чести и деликатности, простите меня! Я закончу тем, что попрошу вас, господа, оставить этот казенный прием допроса. Я разумею: начинать с какой-нибудь жалкой мелочи, как я встал, что я ел за завтраком, как я плевал и куда я плевал, и тем отвлекая внимание преступника, вдруг ошеломить его подавляющим вопросом: „Кого ты убил? Кого ты ограбил?“ Ха-ха! Вот ваш уставный прием, вот где вся ваша хитрость заключается. Мужиков таким образом можно застать врасплох, но не меня. Я знаю эти штуки. Я сам служил. Ха-ха-ха! Вы не сердитесь, господа? Прощаете мою дерзость?» — вскричал он, глядя на них с добродушием, почти удивительным. — «Это ведь только Митя Карамазов, так что можете извинить. Благоразумному человеку это было бы непростительно, но Мите можно простить. Ха-ха!»
Николай Парфенович слушал и тоже смеялся. Хотя прокурор не смеялся, но он пристально, не отрываясь, смотрел на Митю, как бы боясь пропустить малейший слог, малейшее движение, малейший трепет какой-нибудь черты его лица.
«Так мы с вами и поступали с самого начала,» — сказал Николай Парфенович, всё еще смеясь. — «Мы не старались вывести вас из терпения вопросами о том, как вы встали утром и что вы ели за завтраком. Мы начали, действительно, с вопросов самой великой важности.»
«Понимаю. Я видел это и ценил это, и еще более ценю вашу теперешнюю любезность ко мне, беспримерную любезность, достойную ваших благородных сердец. Нас здесь трое — gentlemen, и пусть всё идет на основании взаимного доверия между образованными, благовоспитанными людьми, которых связывает общее благородство происхождения и чести. Во всяком случае, позвольте мне смотреть на вас как на моих лучших друзей в эту минуту моей жизни, в эту минуту, когда моя честь подвергается нападению. Это вас не оскорбляет, господа, не правда ли?»
«Напротив. Вы так прекрасно всё выразили, Дмитрий Федорович,» — ответил Николай Парфенович с достойным одобрением.
«И довольно этих пустячных вопросов, господа, всех этих каверзных вопросов!» — вскричал Митя с воодушевлением. — «Или просто неизвестно, куда мы зайдем! Не правда ли?»
«Я вполне последую вашему благоразумному совету,» — вмешался прокурор, обращаясь к Мите. — «Однако я не снимаю моего вопроса. Теперь для нас в высшей степени важно знать в точности, зачем вам понадобилась эта сумма, то есть именно три тысячи.»
«Зачем мне она понадобилась?... О, по разным причинам.... Ну, нужно было заплатить долг.»
«Кому долг?»
«Вот этого я решительно отказываюсь ответить, господа. Не потому, что не мог бы, или не посмел бы, или потому, что это было бы для меня предосудительно, ибо всё это пустячное дело и совершенно ничтожное, но — не хочу, потому что это вопрос принципа: это моя частная жизнь, и я не позволю вторгаться в мою частную жизнь. Вот мой принцип. Ваш вопрос не имеет отношения к делу, а всё, что не имеет отношения к делу, — это мое частное дело. Я хотел заплатить долг. Я хотел заплатить долг чести, но кому — не скажу.»
«Позвольте мне это записать,» — сказал прокурор.
«Сделайте одолжение. Запишите, что я не скажу, что не хочу. Запишите, что я считал бы бесчестным сказать. Эх! можете записать; вам больше нечего делать со своим временем.»
«Позвольте вас предостеречь, милостивый государь, и напомнить вам еще раз, если вы этого не знаете,» — начал прокурор с особенной и строгой внушительностью, — «что вы имеете совершенное право не отвечать на предлагаемые вам теперь вопросы, и мы с своей стороны не имеем права вымогать у вас ответ, если вы по той или другой причине отказываетесь его дать. Это вполне дело вашего личного усмотрения. Но наша обязанность, с другой стороны, в подобных настоящему случаях, разъяснить и представить вам степень вреда, который вы себе причините отказом от дачи того или другого показания. После чего я попрошу вас продолжать.»
«Господа, я не сержусь... я...» — пробормотал Митя довольно смущенным тоном. — «Ну, господа, видите ли, тот Самсонов, к которому я тогда ходил...»
Мы, конечно, не будем воспроизводить его рассказ того, что читателю уже известно. Митя с нетерпеливой тревогой старался не упустить малейшей подробности. В то же время он торопился покончить с этим. Но так как по мере дачи показаний они записывались, то его беспрестанно приходилось останавливать. Митя не любил этого, но подчинялся; сердился, хотя всё ещё добродушно. Он, правда, восклицал время от времени: «Господа, это может вывести из терпения и ангела!» Или: «Господа, нечего вас дразнить меня».
Но даже восклицая, он ещё некоторое время сохранял своё благодушно-распахнутое настроение. Так он рассказал им, как Самсонов две недели назад сделал из него дурака. (Теперь он вполне уже сознавал, что его одурачили.) Продажа часов за шесть рублей, чтобы достать денег на поездку, была для юристов новостью. Они тотчас же очень заинтересовались и, к великому негодованию Мити, сочли даже нужным записать этот факт как вторичное подтверждение того обстоятельства, что у него тогда в кармане не было почти ни гроша. Понемногу Митя начал становиться угрюмым. Затем, описав свою поездку к Лягавому, ночь, проведённую в душной избе, и так далее, он дошёл до своего возвращения в город. Тут он, без особого понуждения, начал подробно рассказывать о муках ревности, которые вытерпел из-за Грушеньки.
Его слушали с молчаливым вниманием. Особенно допытывались обстоятельства, что у него было место засады в доме Марьи Кондратьевны позади сада Фёдора Павловича, чтобы наблюдать за Грушенькой, и о том, что Смердяков носил ему сведения. На этом они особенно настаивали и занесли в протокол. О своей ревности он говорил горячо и пространно и, хотя внутренне стыдился выставлять на «всеобщее позорище», так сказать, свои интимнейшие чувства, но явно превозмог стыд, чтобы сказать правду. Холодная строгость, с которой следователь, а ещё более прокурор, пристально смотрели на него во время рассказа, наконец довольно его смяла.
«Этот мальчик, Николай Парфёнович, которому я всего несколько дней назад молол вздор про женщин, и этот чахоточный прокурор не стоят того, чтобы им это рассказывать, — подумал он с тоской. — Это позорно. „Будь терпелив, смирен, молчи“». Такой строкой заключил он свои размышления. Но собрался с духом, чтобы продолжать. Когда дошёл до рассказа о визите к мадам Хохлаковой, он повеселел и даже захотел рассказать маленький анекдот об этой даме, не имевший к делу никакого отношения. Но следователь остановил его и вежливо предложил перейти к «более существенным обстоятельствам». Наконец, когда он описал своё отчаяние и рассказал, как, уходя от мадам Хохлаковой, подумал, что «достанет три тысячи, хоть бы для того и убить кого пришлось», его опять остановили и записали, что он «намеревался убить кого-то». Митя дал записать без протеста. Наконец он дошёл в рассказе до того пункта, когда узнал, что Грушенька обманула его и вернулась от Самсонова тотчас же, как он её там оставил, хотя говорила, что останется там до полуночи.
— Если я тогда не убил Феню, господа, так только потому, что не было времени, — сорвалось у него вдруг на этом месте рассказа. Это тоже тщательно записали. Митя ждал угрюмо и уже начал рассказывать, как вбежал в сад отца, как следователь вдруг остановил его и, раскрыв большой портфель, лежавший на диване подле него, вынул медный пестик.
— Вы узнаёте этот предмет? — спросил он, показывая его Мите.
— О, да, — угрюмо рассмеялся тот. — Конечно, узнаю. Дайте-ка взглянуть... чёрт с ним, не надо!
— Вы забыли упомянуть о нём, — заметил следователь.
— К чёрту, я бы от вас не скрыл. Думаете, я мог обойтись без него? Просто вылетело из памяти.
— Будьте добры, расскажите точно, как вы им вооружились.
— Конечно, буду добр, господа.
И Митя описал, как взял пестик и побежал.
— Но какую цель имели вы в виду, вооружаясь таким орудием?
— Какую цель? Никакой. Просто поднял и побежал.
— Зачем же, если цели не было?
Митина ярость вспыхнула. Он пристально посмотрел на «мальчика» и угрюмо и злобно усмехнулся. Ему становилось всё стыднее и стыднее, что он так искренно и непосредственно рассказал «таким людям» историю своей ревности.
— Пропади пропадом этот пестик! — сорвалось у него вдруг.
— Но всё-таки...
— О, чтобы собак отгонять... О, потому что темно было... На всякий случай, если что.
— Но брали ли вы прежде, при выходе из дому, оружие, раз вы боитесь темноты?
— Ух! чёрт вас возьми, господа! С вами положительно говорить нельзя! — крикнул Митя, выведенный из себя до последней степени, и, обращаясь к секретарю, пунцовый от гнева, быстро проговорил, с ноткой бешенства в голосе:
— Запишите сейчас... сейчас... «что я схватил пестик, чтобы идти убить отца... Фёдора Павловича... ударив его по голове». Ну, теперь довольны, господа? Успокоились ваши умы? — сказал он, дерзко сверкая глазами на юристов.
— Мы вполне понимаем, что это заявление вы сделали сейчас вследствие раздражения на нас и на задаваемые вами вопросы, которые вы считаете пустяками, тогда как они, в сущности, существенны, — сухо заметил в ответ прокурор.
— Ну, ей-богу, господа! Да, я взял пестик... Зачем подбирают в такие минуты вещи? Не знаю зачем. Схватил и побежал — вот и всё. Потому что мне, господа, passons, а то, клянусь, больше не скажу вам ни слова.
Он сидел, облокотившись на стол и подперев голову рукой. Он сидел к ним боком и смотрел на стену, борясь с чувством тошноты. Ему, в сущности, ужасно хотелось встать и объявить, что он не скажет больше ни слова, «хоть вешайте меня за это».
— Видите ли, господа, — сказал он наконец, с трудом овладевая собой, — видите ли. Я слушаю вас, и меня преследует один сон... Это сон, который я иногда вижу, знаете ли... Я часто его вижу — он всегда один и тот же... что кто-то охотится за мной, кто-то, кого я ужасно боюсь... что он охотится за мной в темноте, ночью... выслеживает меня, а я прячусь от него где-нибудь, за дверью или за шкафом, прячусь унизительно, и хуже всего то, что он всегда знает, где я, но притворяется, будто не знает, где я, нарочно, чтобы продлить мою агонию, чтобы насладиться моим ужасом... Вот именно то, что вы делаете сейчас. Это точь-в-точь как то!
— Такие ли сны вы видите? — осведомился прокурор.
— Да, такие. Не хотите ли записать? — проговорил Митя с искривлённой улыбкой.
— Нет; записывать не нужно. Но всё же сны у вас любопытные.
— Теперь не до снов, господа — это реализм, это настоящая жизнь! Я волк, а вы охотники. Что ж, травите его!
— Напрасно вы делаете такие сравнения... — начал Николай Парфенович с необыкновенной мягкостью.
— Нет, не напрасно, совсем не напрасно! — вспыхнул опять Митя, хотя его вспышка гнева, очевидно, облегчила ему сердце. Он становился всё добродушнее с каждым словом. — Вы можете не верить преступнику или подсудимому, истерзанному вашими вопросами, но честному человеку, честным порывам сердца (я говорю это смело!) — нет! Этому вы верить обязаны, вы не имеете права... но —
Молчи, молчи, сердце, Смирись, терпи, молчи.
Ну что ж, продолжать? — оборвал он мрачно.
— Если будете так любезны, — ответил Николай Парфенович.