Русский
Сегмент 1 из 4. Переведите только этот сегмент; не обобщайте и не ссылайтесь на другие сегменты.
Князь вздрогнул и пристально посмотрел на Парфена. Вдруг он расхохотался.
— Да что за мысль! — сказал он. — Я вовсе не собирался задавать вам все эти вопросы; я думал о чём-то совсем другом! Но голова у меня тяжёлая, и я стал такой рассеянный в последнее время! Ну, прощайте — не могу вспомнить, что хотел сказать, — прощайте!
— Не туда, — сказал Рогожин.
— Вот, и это забыл!
— Сюда — пойдёмте — я вас провожу.
IV.
Они прошли через те же комнаты, через которые князь проходил по прибытии. В самой большой из них на стенах висели картины, портреты и пейзажи, не представлявшие большого интереса. Над дверью, однако, висела одна странной и довольно поразительной формы; она была шесть или семь футов в длину и не более фута в высоту. На ней был изображён Спаситель, только что снятый со креста.
Князь взглянул на неё, но не обратил особого внимания. Он двинулся дальше поспешно, словно стремясь поскорее выбраться из дома. Но Рогожин вдруг остановился под картиной.
— Отец мой набрал все эти картины за бесценок на аукционах и тому подобное, — сказал он; — всё это дрянь, кроме той, что над дверью, а эта ценная. Один человек предлагал за неё пятьсот рублей на прошлой неделе.
— Да, это копия с Гольбейна, — сказал князь, снова взглянув на неё, — и хорошая копия, насколько я могу судить. Я видел эту картину за границей и не мог её забыть — что с вами?
Рогожин оставил тему картины и пошёл дальше. Конечно, его странное душевное состояние было достаточным объяснением такого поведения; но всё же князю показалось странным, что он так внезапно бросил разговор, начатый им самим. Рогожин не обратил внимания на его вопрос.
— Лев Николаевич, — сказал Рогожин после паузы, в течение которой они прошли ещё немного, — я давно хотел спросить вас, веруете ли вы в Бога?
— Как странно вы говорите, и какой у вас странный вид! — сказал тот невольно.
— Мне нравится смотреть на эту картину, — пробормотал Рогожин, по-видимому не замечая, что князь не ответил на его вопрос.
— Эта картина! Эта картина! — вскричал Мышкин, поражённый внезапной мыслью. — Да ведь от этой картины у иного вера может пропасть!
— И пропадает! — сказал неожиданно Рогожин. Они уже дошли до входной двери.
Князь остановился.
— Как? — сказал он. — Что вы хотите сказать? Я наполовину шутил, а вы приняли это совершенно серьёзно! Зачем вы спрашиваете меня, верую ли я в Бога?
— О, без особой причины. Я хотел спросить вас раньше — теперь многие неверующие, особенно русские, как мне говорили. Вам должно быть известно — вы жили за границей.
Рогожин горько засмеялся, произнося эти слова, и, отворив дверь, придержал её, чтобы князь вышел. Мышкин удивлённо посмотрел на него, но вышел. Рогожин последовал за ним до площадки наружной лестницы и затворил за собой дверь. Они оба теперь стояли лицом друг к другу, словно забыв, где они находятся и что им делать дальше.
— Ну, прощайте! — сказал князь, протягивая руку.
— Прощайте, — сказал Рогожин, крепко пожимая её, но совершенно машинально.
Князь сделал шаг вперёд и затем обернулся.
— Что касается веры, — сказал он, улыбаясь и, очевидно, не желая оставлять Рогожина в таком состоянии, — что касается веры, у меня было четыре любопытных разговора за два дня, неделю или около того тому назад. Однажды утром я встретил в поезде человека и тотчас с ним познакомился. Я часто слышал о нём как о человеке очень учёном, но атеисте; и я был очень рад случаю поговорить с таким eminent and clever человеком. Он не верит в Бога, и он много говорил об этом, но всё время мне казалось, что он говорит _не о том_. И меня всегда поражало, и в разговорах с такими людьми, и в чтении их книг, что они, по-видимому, вовсе не касаются этого, хотя на поверхности может показаться, что касаются. Я сказал ему это, но, пожалуй, не ясно выразил то, что имел в виду, потому что он не мог меня понять.
В тот же вечер я остановился в небольшом провинциальном отеле, и так случилось, что там накануне ночью было совершено ужасное убийство, и все об этом говорили. Два крестьянина — пожилые люди и старые приятели — пили там накануне вечером чай вместе и должны были занимать одну спальню. Они не были пьяны, но один из них впервые заметил, что у его друга есть серебряные часы, которые тот носил на цепочке. Он отнюдь не был вором и, по крестьянским меркам, был человеком зажиточным; но эти часы так очаровали его, что он не мог удержаться. Он взял нож, и когда его приятель повернулся спиной, тихо подкрался сзади, поднял глаза к небу, перекрестился и, произнеся с чувством: «Господи, прости меня, Христа ради!» — перерезал приятелю горло, как овце, и взял часы.
Рогожин разразился хохотом. Он смеялся так, словно с ним случился припадок. Странно было видеть, как он смеётся после того мрачного настроения, в котором он был только что.
— О, нравится мне это! Это лучше всего! — вскричал он судорожно, задыхаясь. — Один — совершенный неверующий; другой — такой убеждённый верующий, что убивает своего друга под молитву! О, князь, князь, это слишком хорошо! Вы не могли это выдумать. Это лучшее, что я слышал!
На следующее утро я вышел побродить по городу, — продолжал князь, как только Рогожин немного поутих, хотя смех его ещё прорывался по временам, — и вскоре заметил шатавшегося по тротуару какого-то пьяного, с виду, солдата. Он подошёл ко мне и сказал: «Купите, барин, мой серебряный крест! Отдам за четыре копейки — он настоящий серебряный». Я взглянул: у него в руках был крест, только что снятый им с шеи, — большой, оловянный, византийского образца. Я вытащил четыре копейки, надел его крест себе на шею, и по лицу его видно было, что он чрезвычайно доволен тем, что надул глупого барина, и пошёл пропивать цену своего креста. Тогда всё, что я видел, производило на меня огромное впечатление. Я ничего не понимал в России прежде, и у меня были только смутные и фантастические воспоминания о ней. И вот я подумал: «Подожду осуждать этого Иуду. Бог знает, что таится в сердцах пьяных».
Ну, я пошёл домой, и у самой гостиницы встретил бедную женщину с ребёнком — грудным младенцем недель шести. Мать была совсем ещё девочка. Ребёнок улыбался ей в эту минуту, в первый раз в своей жизни; она смотрела на него и вдруг перекрестилась, так набожно! «Что ты, голубушка?» — спросил я её. (Я тогда только и делал, что спрашивал!) «А вот, — говорит, — как мать радуется, когда младенец впервые улыбнётся ей в глаза, так и Бог радуется, когда один из детей Его обратится к Нему с молитвою от всего сердца в первый раз». Вот что сказала мне эта бедная женщина, почти слово в слово; и какая же это была глубокая, тонкая, истинно религиозная мысль — мысль, в которой разом выразилась вся сущность христианства, то есть признание Бога нашим Отцом и радости Бога о человеках, как о детях Своих, — что есть главнейшая мысль Христа. А она была простая крестьянка, мать, это правда, — и, может быть, кто знает, она была женой того пьяного солдата!
Слушай, Парфен; ты задал мне сейчас вопрос. Вот мой ответ. Сущность религиозного чувства не подчинена никаким доводам разума, ни атеизму, ни преступлению, ни каким-либо поступкам — она не имеет к ним отношения — и никогда не имела. Есть нечто помимо всего этого, чего никогда не коснутся доводы атеистов. Но главное, и заключение моей мысли, то, что это яснее всего видно в сердце русского. Это убеждение я вынес, находясь в этой нашей России. Да, Парфен! есть дела; есть дела в этом русском мире! Помнишь, какие у нас были разговоры в Москве! И я вовсе не желал сюда приезжать; и не думал встретить тебя так, Парфен! Ну, ну — прощай — прощай! Бог с тобой!
Он повернулся и стал сходить с лестницы.
— Лев Николаевич! — крикнул Парфен, когда тот ещё не успел дойти до следующей площадки. — Есть при тебе тот крест, который ты купил у солдата?
— Есть, — и князь снова остановился.
— Покажи мне его, пожалуйста.
Новая прихоть! Князь задумался и снова поднялся на лестницу. Он вынул крест, не снимая с шеи.
— Отдай его мне, — сказал Парфен.
— Зачем? ты...
Князю бы хотелось сохранить именно этот крест.
— Я его буду носить, а ты носи мой. Я сейчас сниму.
— Ты хочешь обменяться крестами? Что ж, Парфен, если так, я очень рад — это делает нас братьями, знаешь.
Князь снял свой оловянный крест, Парфен свой золотой, и обмен совершился.
Парфен молчал. С грустным удивлением князь заметил, что выражение недоверия, горькая, ироническая улыбка всё ещё не совсем сходили с лица его новообретённого брата; по крайней мере, иногда оно проявлялось слишком ясно.
Наконец Рогожин взял князя за руку и стоял так несколько мгновений, как бы не решаясь на что-то. Потом потащил его за собой, бормоча почти неслышно:
— Пойдём!
Они остановились на площадке и позвонили в дверь напротив квартиры самого Парфена.
Им отворила старуха, низко поклонилась Парфену, который поспешно задал ей несколько вопросов, но не стал дожидаться ответа. Он повёл князя через несколько тёмных, холодных комнат, безукоризненно чистых, со всею мебелью, покрытою белыми чехлами.
Не постучавшись, Парфен вошёл в небольшую комнату, убранную наподобие гостиной, но с полированною красного дерева перегородкой, отделявшею одну половину от того, что, вероятно, было спальней. В одном углу этой комнаты, у печки, в кресле сидела старуха. Она не выглядела очень старой, и лицо у неё было приятное, круглое; но она была седая и, как можно было заметить с первого взгляда, совсем в детстве. На ней было чёрное шерстяное платье, чёрный платок на шее и плечах и белый чепец с чёрными лентами. Ноги её покоились на скамеечке. Подле неё сидела другая старуха, тоже в трауре, молча вязавшая чулок; это была, очевидно, компаньонка. Обе они, казалось, никогда не нарушали молчания. Первая старуха, как только увидела Рогожина и князя, улыбнулась и несколько раз вежливо поклонилась в знак удовольствия от их посещения.
— Матушка, — сказал Рогожин, целуя её руку, — вот мой великий друг, князь Мышкин; мы с ним обменялись крестами; он был мне как родной брат одно время в Москве и много для меня сделал. Благослови его, матушка, как своего родного сына. Погоди, я поправлю твои руки.
Но старуха, прежде чем Парфен успел до неё дотронуться, подняла правую руку и, сложив три пальца, набожно осенила князя крестным знамением три раза. Потом она ещё раз ласково кивнула ему головой.
— Ну, пойдём, Лев Николаевич; я затем только и приводил тебя сюда, — сказал Рогожин.
Когда они снова вышли на лестницу, он прибавил:
Глава 22: Часть 22
Отрывок 3 из 4. Переведите только этот отрывок; не суммируйте и не ссылайтесь на другие части.
— Она ничего не поняла из того, что я ей говорил, и не знала, чего я хочу от нее, а все-таки благословила вас; это показывает, что она сама хотела этого. Ну, прощайте; вам пора, да и мне тоже надо идти.
Он отворил свою дверь.
— Дайте мне хоть обнять вас и проститься, странный вы человек! — воскликнул князь, глядя с кротким упреком на Рогожина и подходя к нему. Но тот едва поднял руки, как тотчас же опустил их снова. Он не мог решиться; он отвернулся от князя, чтобы не смотреть на него. Он не мог обнять его.
— Не бойся, — пробормотал он невнятно, — хоть я и взял у тебя крест, я не зарежу тебя из-за часов. — И, сказав это, он вдруг странно рассмеялся. Тотчас же лицо его преобразилось; он стал смертельно бледен, губы его задрожали, глаза загорелись огнем. Он протянул руки и крепко прижал князя к себе и сказал задушенным голосом:
— Ну, бери ее! Это судьба! Она твоя. Уступаю ее... Помни Рогожина! — И, оттолкнув от себя князя, не оглядываясь на него, поспешно вошел в свою квартиру и хлопнул дверью.
V.
Было уже поздно, почти половина третьего, и князь не застал генерала Епанчина дома. Он оставил карточку и решил зайти к Коле, у которого была комната в маленькой гостинице поблизости. Коли не было, но ему сказали, что он, может быть, скоро вернется, и оставил слово, что если к половине четвертого его не будет, то надо понимать, что он уехал в Павловск к генералу Епанчину и будет там обедать. Князь решил дождаться половины четвертого и заказал себе обед. В половине четвертого Коли не было. Князь прождал до четырех часов, а затем машинально побрел куда глаза глядят.
В начале лета в Петербурге часто бывают великолепные дни — светлые, жаркие и тихие. Такой и выдался теперь.
Долго бродил князь без цели и без предмета. Город он знал плохо. Останавливался, оглядываясь, на мостах, на перекрестках улиц. Раз зашел в кондитерскую отдохнуть. Он находился в состоянии нервного возбуждения и тревоги; ничего и никого не замечал; и чувствовал потребность в уединении, чтобы остаться наедине с своими мыслями и чувствами и отдаться им пассивно. Ему было ненавистно самоё мысло пытаться отвечать на вопросы, которые поднимались в его сердце и уме. «Я не виноват во всем этом», — подумал он про себя, полубессознательно.
К шести часам он очутился на станции Царскосельской железной дороги.
Одиночество ему уже надоело; им овладело новое душевное движение, и поток света на мгновение разогнал мрак из его души. Он взял билет до Павловска и решил добраться туда как можно скорее, но что-то остановило его; действительность, а не фантазия, как он был склонен думать. Он уже собирался сесть в вагон, как вдруг бросил билет и вышел снова, смущенный и задумчивый. Несколько мгновений спустя, на улице, он припомнил то, что беспокоило его весь день. Он поймал себя на странном занятии, которое, как он теперь вспомнил, подхватывал урывками в последние несколько часов, — это было: оглядываться вокруг себя в поисках чего-то, он не знал чего. Он забыл об этом на время, с полчаса или около того, и вот теперь тревожный поиск возобновился вдруг.
Но едва он сознал это любопытное явление, как другое воспоминание вдруг проплыло в его мозгу, заинтересовав его в эту минуту чрезвычайно. Он вспомнил, что в последний раз, когда он оглядывался в поисках неизвестного чего-то, он стоял перед ножевой лавкой, в окне которой были выставлены на продажу кое-какие товары. Ему чрезвычайно захотелось теперь узнать, существует ли в самом деле эта лавка и эти товары, или всё это было галлюцинацией.
Он чувствовал себя сегодня в очень странном состоянии, похожем на то, которое предшествовало его припадкам в прежние годы.
Он вспомнил, что в такие времена он был особенно рассеян и не мог различать предметы и лица, если не сосредоточивал на них особого внимания.
Он вспомнил, что видел в окне вещь с ценой в шестьдесят копеек. Следовательно, если лавка существует и если эта вещь действительно в окне, то это докажет, что он сумел сосредоточить внимание на этой статье в ту минуту, когда, по обыкновению, его рассеянность была бы слишком велика, чтобы допустить такое сосредоточение; именно вскоре после того, как он вышел со станции железной дороги в таком взволнованном состоянии.
И он пошел назад, оглядываясь в поисках лавки, и сердце его билось с нестерпимым нетерпением. А! вот та самая лавка, и вот вещь с надписью «60 коп.». Конечно, шестьдесят копеек, подумал он, и, уж конечно, не стоит больше. Эта мысль позабавила его, и он засмеялся.
Но смех был истерический; ему было ужасно тяжело. Он ясно вспомнил, что вот здесь, стоя перед этим окном, он вдруг обернулся, точно так же, как раньше днем он обернулся и встретил ужасные глаза Рогожина, устремленные на него. Убедившись поэтому, что в этом отношении по крайней мере он не был в заблуждении, он оставил лавку и пошел дальше.
Это нужно было обдумать; было ясно, что и тогда, на станции, не было никакой галлюцинации; с ним действительно что-то случилось, в оба раза; в этом не было сомнения. Но снова отвращение ко всякому умственному напряжению одолело его; он не станет обдумывать это теперь, он отложит и подумает о чём-нибудь другом. Он вспомнил, что во время своих эпилептических припадков, вернее, непосредственно перед ними, он всегда испытывал мгновение или два, когда всё его сердце, и ум, и тело, казалось, пробуждались к силе и свету; когда он наполнялся радостью и надеждой, и все его тревоги словно сметались навсегда; эти мгновения были лишь предчувствием, как бы, той самой последней секунды (она никогда не длилась более секунды), в которую наступал припадок. Эта секунда, конечно, была невыразима. Когда припадок проходил, и князь размышлял о своих симптомах, он говаривал себе: «Эти мгновения, как бы они ни были коротки, когда я чувствую такую чрезвычайную сознательность себя, и, следовательно, больше жизни, чем в другое время, происходят только от болезни — от внезапного разрыва нормальных условий. Поэтому они не суть на самом деле высшая жизнь, а низшая». Однако это рассуждение, казалось, оканчивалось парадоксом и вело к дальнейшему соображению: — «Что за беда, что это только болезнь, ненормальное напряжение мозга, если, когда я припоминаю и анализирую это мгновение, оно кажется мне мгновением гармонии и красоты в высочайшей степени — мгновением глубочайшего ощущения, переполненного безграничной радостью и восторгом, экстатическим благоговением и полнейшей жизнью?» Как ни смутно это звучит, для Мышкина это было совершенно понятно, хотя он знал, что это лишь слабое выражение его ощущений.
Что в этих ненормальных мгновениях действительно была красота и гармония, что они действительно содержали высочайший синтез жизни, — в этом он не мог сомневаться, не мог даже допустить возможности сомнения. Он чувствовал, что они не похожи на фантастические и нереальные сны, вызываемые опьянением гашишем, опиумом или вином. Об этом он мог судить, когда припадок проходил. Эти мгновения отличались — чтобы определить одним словом — интенсивным ускорением чувства личности. Так как в последнее сознательное мгновение, предшествующее припадку, он мог сказать себе, с полным пониманием своих слов: «Я отдал бы всю свою жизнь за это одно мгновение», — то, несомненно, для него оно действительно стоило целой жизни. Впрочем, диалектическую часть своего рассуждения он считал малоценною; он слишком ясно видел, что результатом этих экстатических мгновений было отупение, умственный мрак, идиотизм. Против этого нельзя было спорить. Его вывод, его оценка «мгновения», несомненно, заключала в себе какую-то ошибку, однако реальность ощущения смущала его. Что может быть неопровержимее факта? И этот факт совершился. Князь безоговорочно признался себе, что чувство интенсивного блаженства в этом переполненном мгновении делает это мгновение стоящим целой жизни. «Я чувствую тогда, — сказал он однажды Рогожину в Москве, — я чувствую тогда, как будто понимаю те удивительные слова: „Времени больше не будет“». И он прибавил с улыбкою: «Без сомнения, эпилептик Магомет ссылается на то самое мгновение, когда говорит, что он посетил все жилища Аллаха в меньшее время, чем нужно было, чтобы опорожнить его кувшин с водой». Да, он часто встречался с Рогожиным в Москве, и много было предметов, которые они обсуждали. «Он сказал мне, что я был ему братом, — подумал князь. — Он сказал это сегодня, в первый раз».
Он сидел в Летнем саду на скамейке под деревом, и мысль его останавливалась на этом. Было около семи часов вечера, и место было пусто. Душная атмосфера предвещала грозу, и князь находил известную прелесть в созерцательном настроении, которое овладело им. Он находил удовольствие также и в том, чтобы глядеть на внешние предметы вокруг себя. Всё время он старался забыть кое-что, уйти от какой-то мысли, которая преследовала его; но печальные мысли возвращались, хотя он так охотно убежал бы от них. Он вспомнил вдруг, как, обедая, разговаривал с половым о недавно совершённом убийстве, которое обсуждал весь город, и, когда он подумал об этом, с ним случилось что-то странное. Его вдруг охватило сильное желание, почти искушение, против которого он тщетно боролся.
Он вскочил и пошёл так быстро, как только мог, по направлению к «Петербургской стороне». [Один из кварталов С.-Петербурга.] Немного ранее он спрашивал кого-то, как пройти на Петербургскую сторону, на берега Невы. Однако он туда не ходил; и он очень хорошо знал, что теперь идти туда бесполезно, потому что он, наверное, не застанет родственницы Лебедева дома. У него был адрес, но она, должно быть, уехала в Павловск, или Коля дал бы ему знать. Если он и пойдёт теперь, то лишь из любопытства, но в голову ему пришла вдруг новая, внезапная мысль.
Однако уже то было кое-что, что он двигался и знал, куда идёт. Минуту спустя он всё ещё двигался, но уже ничего не зная. Он больше не мог обдумывать свою новую мысль. Он старался интересоваться всем, что видел; небом, Невой. Он заговаривал с встречными детьми. Он чувствовал, что его эпилептическое состояние становится всё более и более развитым. Вечер был очень душный; где-то вдали слышались раскаты грома.