Русский
Отрывок 1 из 4. Переведите только этот отрывок; не резюмируйте и не ссылайтесь на другие отрывки.
Но они не дали ей договорить и с жадностью окружили её. Князь тотчас пригласил всех остаться пить чай и извинился, что не сообразил сделать это раньше. Генерал пробормотал несколько вежливых слов и спросил у Елизаветы Прокофьевны, не холодно ли ей на террасе. Он чуть было не спросил у Ипполита, давно ли тот в университете, но вовремя остановился. Евгений Павлович и князь С. вдруг стали чрезвычайно веселы и любезны. Аделаида и Александра ещё не оправились от удивления, но теперь оно смешалось с удовлетворением; словом, все, казалось, очень облегчённо вздохнули оттого, что у Елизаветы Прокофьевны прошёл припадок. Одна Аглая всё ещё хмурилась и молча сидела поодаль. Все прочие гости тоже остались; никто не хотел уходить, даже генерал Иволгин, но Лебедев сказал ему что-то на ходу, что, видимо, ему не понравилось, ибо он тотчас пошёл и надулся в углу. Князь позаботился предложить чай Бурдовскому и его друзьям наравне с остальными. Приглашение смутило их. Они пробормотали, что подождут Ипполита, и отошли сесть в дальнем углу веранды. Чай подали немедленно; Лебедев, без сомнения, велел приготовить его для себя и семьи ещё до прихода остальных. Било одиннадцать.
X.
Отпив глоток чаю, который принесла ему Вера Лебедева, Ипполит поставил чашку на стол и огляделся. Он выглядел растерянным и почти не знал, куда деваться.
— Только посмотрите, Елизавета Прокофьевна, — начал он с какой-то лихорадочной поспешностью, — эти фарфоровые чашки, говорят, чрезвычайно ценны. Лебедев всегда запирает их в буфете; они были частью приданого его жены. А нынче вечером он выставил их — конечно же, в вашу честь! Он так доволен… — Он хотел было добавить что-то ещё, но не нашёлся.
— Вот, ему неловко; я так и ждал, — вдруг шепнул Евгений Павлович на ухо князю. — Это дурной знак; как вы думаете? Теперь, с досады, он выкинет такое, что даже Елизавета Прокофьевна не стерпит.
Мышкин вопросительно взглянул на него.
— Вам всё равно, если он это сделает? — добавил Евгений Павлович. — И мне тоже; пожалуй, я даже рад — как должное наказание нашей милой Елизаветы Прокофьевны. Мне очень хочется, чтобы она его получила, и без промедления, и я останусь, пока не получит. Вы что-то в лихорадке.
— Ничего, потом; да, мне нехорошо, — нетерпеливо сказал князь, едва слушая. Он как раз услышал, что Ипполит назвал его имя.
— Вы не верите? — сказал больной нервным смешком. — Не удивляюсь, но князь без труда поверит; он вовсе не удивится.
— Слышите, князь — слышите? — сказала Елизавета Прокофьевна, оборачиваясь к нему.
В группе вокруг неё послышался смех, а Лебедев стоял перед нею, бурно жестикулируя.
— Он уверяет, что ваш мошенник-домовладелец правил статью этого господина — ту, что сейчас читали вслух, — в которой вам так мило досталось.
Князь с изумлением посмотрел на Лебедева.
— Что ж вы молчите? — крикнула Елизавета Прокофьевна, топнув ногой.
— Ну, — пробормотал князь, не сводя глаз с Лебедева, — теперь я вижу, что он её правил.
— Это правда? — жадно спросила она.
— Совершенная правда, ваше превосходительство, — сказал Лебедев без малейшего колебания.
Госпожа Епанчина чуть не вскочила от изумления при его ответе и уверенном тоне.
— Он, кажется, даже хвастается! — воскликнула она.
— Я низок — низок! — пробормотал Лебедев, бия себя в грудь и опустив голову.
— Какое мне дело, низок вы или нет? Он думает, стоит ему сказать: «я низок», и всё кончено. А вы, князь, вам не стыдно? — повторяю, вам не стыдно водиться с таким сбродом? Я вам никогда не прощу!
— Князь простит мне! — сказал Лебедев с чувством убеждения.
Келлер вдруг оставил место и подошёл к Елизавете Прокофьевне.
— Только из великодушия, мадам, — сказал он звучным голосом, — и потому, что не хотел выдавать товарища в неловком положении, я не упомянул об этой правке раньше; хотя вы сами слышали, как он грозился спихнуть нас с крыльца. Чтобы прояснить дело, заявляю теперь: я и вправду прибег к его помощи и заплатил ему за это шесть рублей. Но я не просил его исправлять мой слог; я просто обратился к нему за сведениями о фактах, которых я в большой мере не знал и которые он мог сообщить. История с гетрами, аппетит в доме швейцарского профессора, подмена двухсот пятидесяти рублей пятьюдесятью — все такие подробности, словом, были от него. Я заплатил ему за них шесть рублей; но слог он не правил.
— Должен заявить, что я правил лишь первую часть статьи, — вмешался Лебедев с лихорадочным нетерпением, а вокруг поднялся смех, — но мы поссорились посредине из-за одной мысли, так что вторую часть я не правил. Посему не могу отвечать за множество грамматических ошибок в ней.
— Только об этом он и думает! — воскликнула Елизавета Прокофьевна.
— Позвольте спросить, когда именно правилась эта статья? — сказал Евгений Павлович Келлеру.
— Вчера утром, — ответил тот, — у нас было свидание, и мы все дали честное слово хранить тайну.
— Именно тогда, когда он перед вами заискивал и клялся в преданности! О, подлые твари! Я не желаю иметь дела ни с вашим Пушкиным, ни ваша дочь не переступит порога моего дома!
Елизавета Прокофьевна хотела было встать, как вдруг увидела, что Ипполит смеётся, и обернулась к нему с раздражением.
— Что ж, сударь, вы, полагаю, хотели выставить меня в смешном виде?
«Избави Бог!» — отвечал он с натянутою улыбкой. — «Но я более чем когда-нибудь поражён вашею эксцентричностью, Лизавета Прокофьевна. Сознаюсь, что я нарочно рассказал вам про двойственность Лебедева. Я знал, какое это произведёт на вас действие, — на вас одну, потому что князь ему простит. Он, вероятно, уже простил его и теперь ломает голову, чтобы найти ему какое-нибудь оправдание, — не правда ли, князь?»
Он задыхался, говоря, и странное волнение его, казалось, всё увеличивалось.
— Ну? — сердито сказала Лизавета Прокофьевна, удивлённая его тоном, — ну, что же дальше?
— Я много слышал о вас... это восхищало меня... я научился уважать вас в высшей степени, — продолжал Ипполит.
Слова его, казалось, отзывались какою-то саркастическою насмешкой, а между тем он был чрезвычайно взволнован, с подозрительным видом озирался кругом, сбивался и беспрестанно терял нить своих мыслей. Всё это, вместе с его чахоточным видом и исступлённым выражением горящих глаз, естественно, обратило на него внимание всех присутствующих.
— Я мог бы удивляться (хотя, признаюсь, я ничего не знаю в свете), не тому, что вы остались сейчас в обществе таких людей, как я и мои друзья, которые не вашего круга, но и тому, что вы позволяете этим... молодым девицам слушать такое скандальное дело, хотя, без сомнения, романы научили их всему, что нужно. Я, может быть, ошибаюсь; я едва ли знаю, что говорю; но, конечно, никто, кроме вас, не остался бы, чтобы угодить какому-нибудь молокососу (да, молокососу; я признаю это), провести вечер и участвовать во всём — только для того, чтобы завтра же стыдиться этого. (Я знаю, что дурно выражаюсь.) Я всё это чрезвычайно одобряю и ценю, хотя выражение лица его превосходительства, вашего супруга, показывает, что он считает это весьма неприличным. Хе-хе! — Он вдруг захохотал и закашлялся; кашель продолжался две минуты и мешал ему говорить.
— Он теперь задохнулся! — холодно сказала Лизавета Прокофьевна, смотревшая на него более с любопытством, нежели с жалостью. — Ну, мой милый, довольно; кончимте.
Иван Фёдорович, уже совсем вышедший из терпения, вдруг перебил с глубокою досадой:
— Позвольте и мне, в свою очередь, заметить, милостивый государь, — сказал он, — что моя жена находится здесь как гостья князя Льва Николаевича, нашего друга и соседа, и что во всяком случае, молодой человек, не вам произносить приговор над поступками Лизаветы Прокофьевны или делать вслух, в моём присутствии, замечания о тех чувствах, которые, как вам кажется, вы прочли на моём лице. Да, моя жена осталась, — продолжал генерал, с возрастающим раздражением, — более из удивления, чем из чего-нибудь другого. Всякий поймёт, что собрание таких странных молодых людей может обратить на себя внимание особы, интересующейся современною жизнию. Я сам остался, точно так же, как иногда останавливаюсь на улице посмотреть, когда вижу что-нибудь, что можно считать как-как-как-»
— Как курьёз, — подсказал Евгений Павлович, видя, что его превосходительство запутался в сравнении, которого не мог окончить.
— Именно это слово я и хотел употребить, — с удовольствием подхватил генерал, — курьёз. Но самое удивительное и, если можно так выразиться, самое прискорбное в этом деле то, что вы даже не можете понять, молодой человек, что Лизавета Прокофьевна осталась с вами только потому, что вы больны, — если вы действительно умираете, — тронутая тем состраданием, которое возбудил ваш жалобный возглас, и что её имя, характер и общественное положение ставят её выше всякого прикосновения. Лизавета Прокофьевна! — продолжал он, уже багровый от гнева, — если вы идёте, то мы пожелаем доброй ночи князю и—
— Благодарю за урок, генерал, — неожиданно серьёзно, с задумчивым видом, сказал Ипполит.
— Ещё две минуты, если позволите, дорогой Иван Фёдорович, — сказала мужу Лизавета Прокофьевна, — мне кажется, что он в жару и в бреду; видно по глазам, в каком он состоянии; нельзя же отпустить его сегодня в Петербург. Ты можешь его поместить у себя, Лев Николаевич? Надеюсь, вам не скучно, дорогой князь, — обратилась она вдруг к князю С. — Александра, милая, поди сюда! У тебя волосы распустились.
Она поправила волосы дочери, которые вовсе не были растрепаны, и поцеловала её. Это всё, зачем она её подозвала.
— Я считал вас способною к развитию, — сказал Ипполит, выходя из своей задумчивости. — Да, вот что я хотел сказать, — прибавил он с удовольствием человека, вдруг вспомнившего забытое. — Вот Бурдовский, который искренно хочет защищать свою мать; не правда ли? А между тем сам он — причина её позора. Князь хочет помочь Бурдовскому и предлагает ему дружбу и большие деньги, от искренности своего сердца. И вот они стоят друг перед другом как два заклятые врага — ха-ха-ха! Вы все ненавидите Бурдовского за то, что его поведение относительно матери возмутительно и противно вам; не правда ли? Не правда ли? Правда ли? У вас всех страсть к красоте и к приличию форм; только это одно вам и дорого, не так ли? Я давно подозревал, что вам только это одно и дорого! Ну так знайте же, что, может быть, из всех вас никто не любил своей матери так, как Бурдовский свою! Что касается вас, князь, я знаю, что вы тайно посылали деньги матери Бурдовского через Ганю. Ну, вот я держу пари, — продолжал он с истерическим смехом, — что Бурдовский обвинит вас в неделикатности и упрекнёт вас в неуважении к его матери! Да, это наверно! Ха-ха-ха!
Он перевёл дух и снова начал кашлять.
— Ну, довольно! Всё теперь; больше нечего вам сказать? Теперь ступайте спать; вы в жару, — с нетерпением сказала Лизавета Прокофьевна. Беспокойные глаза её не отрывались от больного. — Боже мой, он опять начинает!
“Вы, кажется, смеётесь? Почему вы надо мной всё смеётесь?” — раздражительно проговорил Ипполит, обращаясь к Евгению Павловичу, который действительно смеялся.
— Я только хочу узнать, господин Ипполит... виноват, я забыл вашу фамилию.
— Господин Терентьев, — подсказал князь.
— Ах да, господин Терентьев. Благодарю вас, князь. Я сейчас слышал её, но забыл. Я хочу узнать, господин Терентьев, справедливо ли то, что я о вас слышал: вы будто бы убеждены, что если бы вам удалось поговорить с народом из окна в течение четверти часа, вы бы всех заставили принять ваши убеждения и пойти за вами?
— Может быть, я это говорил, — отвечал Ипполит, как бы припоминая. — Да, я это непременно говорил, — прибавил он вдруг с оживлением, пристально и не мигая глядя на своего вопрошателя. — Что же из этого?
— Ничего. Я только справился для полноты сведений.
Евгений Павлович замолчал, но Ипполит не сводил с него глаз, с нетерпением ожидая продолжения.
— Ну, что же, кончили вы? — обратилась Лизавета Прокофьевна к Евгению. — Извольте скорее, сударь; ему пора спать. Ещё что-нибудь хотите сказать? — Она была очень сердита.
— Да, я ещё немножко имею сказать, — улыбнулся Евгений Павлович. — Мне кажется, что всё, что сказали вы и ваши друзья, господин Терентьев, и всё, что вы сейчас высказали с таким несомненным талантом, может быть сведено к торжеству права, прежде всего, независимо от всего прочего, в ущерб всему прочему, и даже прежде, чем отыскано, в чём состоит право. Может быть, я ошибаюсь?
— Конечно, ошибаетесь; я вас даже и не понимаю. Что же дальше?
Вокруг Бурдовского и его компании послышался ропот; племянник Лебедева что-то прошептал.
— Я почти кончил, — отвечал Евгений Павлович. — Я только замечу, что из этих посылок можно заключить, что право есть сила, — то есть право сжатого кулака и личного произвола. Действительно, мир часто приходил к такому заключению. Прудон утверждал, что сила есть право. В американской войне самые передовые либералы стали на сторону плантаторов на том основании, что негры — низшая раса в сравнении с белыми, и что сила есть право белой расы.
— Ну-с?
— Вы, без сомнения, хотите сказать, что вы не отрицаете, что сила есть право?
— Что же дальше?
— Вы по крайней мере последовательны. Я только укажу, что от права силы до права тигров и крокодилов, или даже Данилова и Горского, — один шаг.
— Я этого ничего не знаю; что же дальше?
Ипполит почти не слушал. Он машинально, без малейшего любопытства, по одной лишь привычке, повторял: «ну-с» и «что же дальше?»
— Да больше ничего; всё.
— Однако я на вас не сержусь, — вдруг сказал Ипполит и, почти не сознавая, что делает, протянул ему руку с улыбкой. Евгений Павлович был удивлён этим жестом, но с величайшею серьёзностью коснулся протянутой ему в знак прощения руки.
— Я могу только поблагодарить вас, — ответил он тоном, слишком почтительным, чтобы быть искренним, — за вашу любезность, что вы дали мне высказаться, ибо я часто замечал, что наши либералы никогда не позволяют другим иметь собственное мнение и тотчас же отвечают своим противникам бранью, если не прибегают к средствам ещё более неприятным.
— То, что вы говорите, совершенно справедливо, — заметил генерал Епанчин и, заложив руки за спину, вернулся на своё место на ступенях террасы, где зевнул со скучающим видом.
— Ну, сударь, будет с вас; вы мне надоели, — вдруг обратилась Лизавета Прокофьевна к Евгению Павловичу.
Ипполит вдруг поднялся, с видом смущённым и почти испуганным.
— Мне пора, — сказал он, в недоумении оглядываясь. — Я вас задержал... Я хотел вам всё высказать... Я думал, что вы все... в последний раз... это была прихоть...
Очевидно, с ним случались внезапные припадки возвращения жизни, когда он пробуждался от своего полубреда; тогда, возвратив себе на несколько мгновений полное самообладание, он говорил отрывистыми, несвязными фразами, которые, быть может, давно уже навязли у него на уме на его болезненном ложе, в томительные, бессонные ночи.
— Ну, прощайте, — проговорил он вдруг. — Вы думаете, мне легко сказать вам прощайте? Ха-ха!
Почувствовав, что вопрос его несколько неловок, он злобно усмехнулся. Затем, как бы досадуя, что никак не может выразить того, что действительно хочет сказать, он раздражительно, громким голосом произнёс:
— Ваше превосходительство, имею честь пригласить вас на мои похороны; то есть если вы удостоите почтить их вашим присутствием. Я приглашаю вас всех, господа, и генерала также.
Он опять расхохотался, но это был смех безумного. Лизавета Прокофьевна с беспокойством приблизилась к нему и схватила его за руку. Он смотрел на неё мгновение, всё ещё смеясь, но вскоре лицо его сделалось серьёзным.
«Знаете ли вы, что я пришел сюда, чтобы посмотреть на эти деревья? — указал он на деревья в парке. — Ведь это не смешно, не правда ли? Скажите, что не смешно!» — настойчиво потребовал он у Лизаветы Прокофьевны. Затем он, казалось, погрузился в раздумье. Мгновение спустя он поднял голову, и глаза его кого-то искали. Он искал Евгения Павловича, который по-прежнему находился рядом, справа от него, но он забыл об этом, и взгляд его блуждал по всему обществу. «А! вы еще не ушли! — сказал он, наконец заметив его. — Вы всё смеялись только что, потому что я думал говорить с людьми из окна четверть часа. Но мне ведь не восемнадцать лет, знаете ли; лежа на этой постели и глядя в это окно, я передумал за такое долгое время столько всяких вещей, что... у мертвого нет возраста, знаете ли. Я говорил это себе только на прошлой неделе, когда проснулся ночью. Знаете ли, чего вы боитесь больше всего? Вы боитесь нашей искренности больше всего на свете, хотя и презираете нас! Эта мысль пришла мне в голову в ту ночь... Вы думали, я смеюсь над вами сейчас, Лизавета Прокофьевна? Нет, мысль о насмешке была далека от меня; я только хотел похвалить вас. Коля сказал мне, что князь называл вас ребенком — хорошо — но дайте-ка вспомнить, у меня было еще кое-что сказать...» Он закрыл лицо руками и попытался собраться с мыслями.
«Ах, да — вы сейчас уходили, и я подумал про себя: „Я никогда больше не увижу этих людей — никогда! Это последний раз, когда я вижу и деревья. После этого я не увижу ничего, кроме красной кирпичной стены дома Мейера напротив моего окна. Расскажите им об этом — попробуйте рассказать им, — думал я. — Вот прекрасная молодая девушка — а вы мертвец; заставьте их понять это. Скажите им, что мертвец может говорить всё что угодно — и чопорная публика не рассердится — ха-ха! Вы не смеетесь?“ — Он тревожно огляделся. — Но вы знаете, мне приходит в голову так много странных мыслей, когда я лежу там на постели. Я убедился, что природа полна насмешки — вы сейчас назвали меня атеистом, но вы знаете, эта природа... почему вы опять смеетесь? Вы очень жестоки!» — прибавил он вдруг, глядя на всех с горестным укором. «Я не развращал Колю», — заключил он иным, очень серьезным тоном, словно опять что-то припоминая.
«Никто здесь над вами не смеется. Успокойтесь, — сказала Лизавета Прокофьевна, глубоко взволнованная. — Завтра вы увидите нового доктора; тот ошибся; но сядьте, не стойте так! У вас бред...» — «О, что же нам с ним делать!» — воскликнула она в тоске, снова усаживая его в кресло.
На ее щеке блеснула слеза. При виде ее Ипполит, казалось, изумился. Он робко поднял руку и, коснувшись слезы пальцем, улыбнулся, как ребенок.
«Я... вы... — начал он радостно. — Вы не можете представить, как я... он всегда так восторженно говорил о вас, вон Коля; мне нравился его восторг. Я не развращал его! Но и его я должен покинуть — я хотел покинуть их всех — не было никого из них — никого! Я хотел быть человеком действия — я имел на это право. О! как много я хотел! Теперь я ничего не хочу; я отрекаюсь от всех моих желаний; я поклялся себе, что ничего не буду хотеть; пусть ищут истину без меня! Да, природа полна насмешки! Зачем, — продолжал он с внезапным жаром, — зачем она создает лучшие существа лишь для того, чтобы посмеяться над ними? Единственный человек, признанный совершенным, когда природа явила его людям, был послан с миссией говорить такие вещи, из-за которых пролилось столько крови, что она потопила бы все человечество, если бы пролилась разом! О! лучше мне умереть! Я тоже сказал бы какую-нибудь ужасную ложь; природа так бы устроила! Я никого не развращал. Я хотел жить для счастья всех людей, найти и распространить истину. Я смотрел из своего окна на стену дома Мейера и говорил себе: если бы я мог говорить четверть часа, я убедил бы весь мир, и вот теперь, единственный раз в моей жизни, я соприкоснулся с... вами — если не с другими! И что же в результате? Ничего! Единственный результат — то, что вы меня презираете! Стало быть, я глупец, я бесполезен, мне пора исчезнуть! И я не оставлю после себя даже памяти! Ни звука, ни следа, ни единого дела! Я не распространил ни единой истины!.. Не смейтесь над глупцом! Забудьте его! Забудьте его навсегда! Умоляю вас, не будьте так жестоки, чтобы помнить! Знаете ли вы, что, если бы я не был чахоточным, я убил бы себя?»
Хотя он, казалось, хотел сказать еще многое, он умолк. Он откинулся в кресле и, закрыв лицо руками, начал рыдать, как маленький ребенок.
«О! что же нам, наконец, с ним делать! — воскликнула Лизавета Прокофьевна. Она поспешно подошла к нему и прижала его голову к своей груди, а он судорожно рыдал. — Ну, ну, ну! Полно, не плачь, довольно. Ты доброе дитя! Бог простит тебя, потому что ты не ведал, что творил. Ну же, будь мужчиной! Знаешь, ведь тебе потом будет стыдно».
Ипполит с усилием поднял голову и сказал:
«У меня есть маленькие братья и сестры, там, бедные, невинные. Она развратит их! Вы святая! Вы сами ребенок — спасите их! Исторгните их из рук этой... она... это постыдно! О! помогите им! Бог воздаст вам сторицей. Ради Бога, ради Христа!»
«Говорите же, Иван Фёдорович! Что нам делать? — раздраженно воскликнула Лизавета Прокофьевна. — Прошу вас, прервите ваше величественное молчание! Говорю вам, если вы не придете к какому-нибудь решению, я сама останусь здесь на всю ночь. Вы достаточно тиранили меня, самодержец вы этакий!»