Русский
Фрагмент 1 из 4. Переведите только этот фрагмент; не суммируйте и не ссылайтесь на другие фрагменты.
— Только пару слов! — прошептал другой голос в другое ухо князя, и другая рука взяла его за другую руку. Мышкин обернулся и к великому своему удивлению увидел красное, раскрасневшееся лицо и забавную фигуру, которую тотчас же признал за Фердыщенко. Бог знает, откуда тот вынырнул!
— Вы помните Фердыщенко? — спросил тот.
— Откуда вы свалились? — воскликнул князь.
— Он теперь кается в грехах своих, князь, — крикнул Келлер. — Он не хотел давать вам знать, что здесь; он прятался там, в углу, — но теперь раскаивается, чувствует свою вину.
— Да что он такого сделал?
— Я встретил его снаружи и привел — это джентльмен, который в последнее время редко показывается друзьям на глаза, — но теперь раскаивается.
— Очень рад, уверяю вас! — Я сейчас вернусь, господа, — садитесь-ка там с прочими, пожалуйста, — извините на минуту, — сказал хозяин, с трудом высвобождаясь, чтобы последовать за Евгением.
— У вас тут очень весело, — начал последний, — и я провел довольно приятный получас, пока ждал вас. Так вот, милый Лев Николаевич, в чем дело. Я всё уладил с Молофцовым и зашел сюда только для того, чтобы успокоить вас на этот счет. Можете не беспокоиться. Он отнесся к делу вполне здраво, как и следовало, ибо, думаю, сам был во всем виноват.
— Какой Молофцов?
— Молодой человек, которого вы держали за руки, разве не помните? Он так взбесился на вас, что хотел завтра с утра прислать к вам своего секунданта.
— Какая чепуха!
— Разумеется, чепуха, и чепухой бы всё и кончилось, несомненно; но ведь вы знаете этих господ, они —
— Извините, но мне кажется, у вас есть что-то еще, о чем вы хотели поговорить, Евгений Павлович?
— Разумеется, есть! — сказал тот, смеясь. — Видите ли, милый мой, завтра, очень рано утром, мне нужно ехать в город по этому несчастному делу (дядюшка, знаете ли!). Представьте себе, милостивый государь, всё это правда — слово в слово — и, конечно, все знали, кроме меня самого. Всё это такой удар для меня, что я не успел зайти к Епанчиным. Завтра я их тоже не увижу, потому что буду в городе. Меня может не быть здесь три дня или больше; словом, дела мои порасстроились. Но хотя городские дела мои, конечно, самые неотложные, всё же я решил не уезжать, пока не увижу вас и не объяснюсь с вами начистоту по кое-каким пунктам; и безотлагательно. Я подожду теперь, если позволите, пока компания разойдется; мне всё равно, мне больше некуда идти, и я, уж конечно, сегодня не сомкну глаз; я слишком взволнован. И наконец, должен признаться, что, хоть и знаю — нехорошо так приставать к человеку, я пришел просить вашей дружбы, дорогой князь. Вы человек необыкновенный; вы не лжете на каждом шагу, как иные; вы, в сущности, совсем не лжете, а мне нужен истинный и искренний друг, ибо я и вправду могу считаться теперь среди настоящих несчастливцев.
Он снова засмеялся.
— Но беда в том, — сказал князь, помолчав немного и поразмыслив, — что Бог весть когда эта компания разойдется. Не лучше ли нам пройтись в парк? Я извинюсь, опасности, что они уйдут, нет никакой.
— Нет, нет! У меня есть причины желать, чтобы они не заподозрили нас в каком-то особенно важном разговоре. Тут присутствуют господа, которые слишком уж интересуются нами. Вы, может быть, не знаете этого, князь? Будет гораздо лучше, если они увидят, что мы просто дружески настроены, как обычно. Все уйдут через пару часов, и тогда я попрошу у вас двадцать минут — полчаса самое большее.
— С величайшим удовольствием! Уверяю вас, я очень рад — вам незачем было вдаваться во все эти объяснения. Что до ваших слов о дружбе со мной — благодарю, весьма и весьма. Вы должны извинить, что я сегодня вечером немного рассеян. Знаете, я как-то не могу быть внимательным ни к чему сейчас?
— Вижу, вижу, — сказал Евгений, мягко улыбаясь. Веселость его в этот вечер, казалось, была очень близко к поверхности.
— Что вы видите? — сказал князь, встревожившись.
— Я не хочу, чтобы вы заподозрили, будто я пришел сюда просто для того, чтобы одурачить вас и выведать у вас сведения! — сказал Евгений, всё так же улыбаясь и не отвечая прямо на вопрос.
— О, да у меня и в мыслях нет сомневаться, что вы пришли выведать у меня, — сказал князь, наконец и сам засмеявшись; — и, пожалуй, вполне готовы и одурачить меня, уж на этом-то деле. Но что ж из того? Я вас не боюсь; к тому же, поверите ли, мне как будто и вправду решительно всё равно сейчас, в ту или иную сторону! — И — и — и так как вы малый отличный, я в том убежден, пожалуй, мы и вправду кончим тем, что подружимся. Вы мне очень нравитесь, Евгений Павлович; я считаю вас очень хорошим малым, право.
— Ну, во всяком случае, вы самый приятный человек в обхождении, какое бы дело ни было, — заключил Евгений. — Пойдемте-ка, я выпью бокал за ваше здоровье. Очарован, что вступил с вами в союз. Кстати, — прибавил он вдруг, — этот юный Ипполит приехал к вам погостить?
— Да.
— Он, я думаю, не собирается умирать сразу?
— Почему вы так?
— О, не знаю. Я просидел с ним здесь полчаса, и он —
Гипполит всё это время дожидался князя и не переставал смотреть на него и на Евгения Павловича, пока те разговаривали в углу. Когда они снова подошли к столу, он сильно возбудился. Видно было, что он в смятении; крупные капли пота выступили у него на лбу; в его блестящих глазах легко читались нетерпение и тревога; взгляд его блуждал с лица на лицо присутствующих и с предмета на предмет в комнате, видимо, без всякой цели. Он принимал живое участие в шумном разговоре компании; но его оживление было явно следствием лихорадки. Речь его была почти бессвязна; он обрывал на полуслове фразу, начатую с большим интересом, и забывал, о чём говорил. Князь с ужасом обнаружил, что Гипполиту позволили выпить два больших бокала шампанского; тот, что стоял теперь возле него, был третьим. Всё это он узнал потом; в ту минуту он ничего особенно не заметил.
— Знаете, я особенно рад, что сегодня ваш день рождения! — крикнул Гипполит.
— Почему?
— Сейчас увидите. Знаете, у меня было предчувствие, что сегодня здесь будет много народу? Не в первый раз мои предчувствия сбываются. Жаль, что я не знал, что у вас день рождения, я бы принёс вам подарок — может, у меня и есть для вас подарок! Кто знает? Ха-ха! Сколько теперь до свету?
— Не больше пары часов, — сказал Птицын, взглянув на часы.
— Какая теперь польза от свету? На воздухе можно читать всю ночь и без него, — сказал кто-то.
— Польза! Ну, я хочу просто увидеть луч солнца, — сказал Гипполит. — Можно, вы думаете, выпить за здоровье солнца, князь?
— О, пожалуй что и можно; но вам бы лучше успокоиться и лечь, Гипполит — это гораздо важнее.
— Вы всё поучаете насчёт отдыха; вы настоящая нянька для меня, князь. Как только солнце начнёт «звенеть» в небе — какой поэт это сказал? «Солнце звенело в небе». Это красиво, хотя и нет в том смысла! — тогда мы и ляжем. Лебедев, скажите мне, солнце — это источник жизни? Что такое источник, или «ключ», жизни в Апокалипсисе? Вы слыхали о «звезде, называемой Полынь», князь?
— Я слышал, что Лебедев объясняет её как железные дороги, покрывающие Европу сетью.
Все засмеялись, и Лебедев вскочил с места.
— Нет! Позвольте, это не то, что мы обсуждаем! — крикнул он, размахивая рукой, чтобы водворить тишину. — Позвольте! С этими господами... со всеми этими господами, — прибавил он, вдруг обращаясь к князю, — в некоторых пунктах... то есть... — Он несколько раз ударил по столу, и смех усилился. Лебедев был в своём обычном вечернем состоянии и только что закончил долгий научный спор, который оставил его возбуждённым и раздражительным. В такие минуты он склонен был выказывать высшее презрение к своим противникам.
— Это неправильно! Полчаса назад, князь, мы условились, что никто не должен перебивать, никто не должен смеяться, что каждый может свободно высказывать свои мысли; а уж в конце, когда все выскажутся, можно делать возражения, даже атеистам. Мы выбрали генерала председателем. А теперь без такого правила и порядка любого могут заглушить криком, даже при самой возвышенной и глубокой мысли...
— Продолжайте! Продолжайте! Никто вас не перебьёт! — крикнуло несколько голосов.
— Говорите, да держитесь сути!
— Что это за «звезда»? — спросил другой.
— Понятия не имею, — ответил генерал Иволгин, председательствовавший с большой важностью.
— Я люблю эти споры, князь, — сказал Келлер, тоже более чем наполовину пьяный, беспокойно ерзая на стуле. — Научные и политические. — Затем, вдруг повернувшись к Евгению Павловичу, сидевшему рядом: — Знаете, я просто обожаю читать отчёты о прениях в английском парламенте. Не то чтобы сами дебаты меня интересовали; я не политик, знаете ли; но меня восхищает, как они обращаются друг к другу: «благородный лорд, согласный со мной», «мой достопочтенный противник, поразивший Европу своим предложением», «благородный виконт, сидящий напротив» — все эти выражения, весь этот парламентаризм свободного народа имеют для меня огромную притягательность. Это меня очаровывает, князь. Я всегда был художником в глубине души, уверяю вас, Евгений Павлович.
— Вы хотите сказать, — крикнул Ганя из другого угла, — вы хотите сказать, что железные дороги — проклятые изобретения, что они — источник гибели человечества, яд, пролитый на землю, чтобы отравить ключи жизни?
Гаврила Ардалионович был в прекрасном расположении духа в этот вечер, и князю показалось, что его весёлость смешана с торжеством. Конечно, он только поддразнивал Лебедева, желая задеть его, но сам при этом разгорячился.
— Не железные дороги, боже упаси, нет! — ответил Лебедев с смесью яростного гнева и величайшего удовольствия. — Взятые сами по себе, железные дороги не осквернят ключей жизни, но в целом они прокляты. Всё направление наших последних веков, в его научном и материалистическом аспекте, весьма вероятно проклято.
— Оно непременно проклято?.. или вы только хотите сказать, что может быть? Это важный пункт, — сказал Евгений Павлович.
— Оно проклято, непременно проклято! — ответил писарь с жаром.
— Не так скоро, Лебедев; поутру вы гораздо мягче, — сказал, улыбаясь, Птицын.
— Но зато вечером откровеннее! Вечером искренен и откровенен, — повторил Лебедев убеждённо. — Прямее, точнее, честнее, благороднее, и... хотя я и покажу вам свою слабую сторону, я бросаю вам вызов всем; вам, атеистам, например! Как вы собираетесь спасти мир? Как найти прямой путь прогресса, вы, люди науки, промышленности, кооперации, тред-юнионов и прочие? Как вы спасёте его, спрашиваю я? Чем? Кредитом? Что такое кредит? К чему приведёт вас кредит?
«Вы слишком любопытны», — заметил Евгений Павлович.
«Ну, кто не интересуется такими вопросами, тот, по-моему, просто модная кукла».
«Но это приведет по крайней мере к солидарности и равновесию интересов», — сказал Птицын.
«Вы достигнете этого, имея в распоряжении только кредит? Без обращения к какому-либо нравственному началу, имея в основании лишь индивидуальный эгоизм и удовлетворение материальных желаний? Всеобщий мир и счастие человечества в целом — как результат! Неужели я так должен вас понимать, сударь?»
«Но всеобщая необходимость жить, пить, есть — словом, всё научное убеждение, что эта необходимость может быть удовлетворена лишь всеобщим сотрудничеством и солидарностью интересов, — кажется мне, достаточно сильная идея, чтобы послужить, так сказать, основанием и „пружиной жизни“ для человечества в будущие века», — сказал Гаврила Ардальонович, теперь уже окончательно разгорячившись.
«Необходимость есть и пить, то есть единственно инстинкт самосохранения...»
«Разве этого недостаточно? Инстинкт самосохранения есть нормальный закон человечества...»
«Кто вам это сказал?» — перебил Евгений Павлович.
«Это закон, несомненно, но закон ничуть не более нормальный, чем закон разрушения, даже саморазрушения. Неужели весь нормальный закон человечества заключен в этом чувстве самосохранения?»
«А!» — вскричал Ипполит, оборачиваясь к Евгению Павловичу и глядя на него со странным любопытством.
Затем, увидев, что Радомский смеется, он сам начал смеяться, толкнул локтем Колю, сидевшего рядом с ним, и снова спросил, который час. Он даже вытащил серебряные часы Коли из его рук и жадно посмотрел на них. Потом, словно забыв обо всем, вытянулся на диване, заложил руки за голову и уставился в небо. Минуты через две он поднялся и вернулся к столу, чтобы послушать излияния Лебедева, который страстно комментировал парадокс Евгения Павловича.
«Ловкая и коварная мысль. Умная штучка, — кричал чиновник, — брошенная как яблоко раздора. Но она справедлива. Вы насмешник, светский человек, кавалерийский офицер, и, хоть и не без ума, вы не сознаете, как глубока ваша мысль и как она верна. Да, законы самосохранения и саморазрушения одинаково сильны в этом мире. Дьявол будет владычествовать над человечеством до предела времени, который еще неизвестен. Вы смеетесь? Вы не верите в дьявола? Скептицизм по отношению к дьяволу — идея французская, к тому же идея легкомысленная. Знаете ли вы, кто такой дьявол? Знаете ли вы его имя? Хотя вы не знаете его имени, вы издеваетесь над его образом, следуя примеру Вольтера. Вы насмехаетесь над его копытами, над его хвостом, над его рогами — всё это порождение вашего воображения! В действительности дьявол есть великий и грозный дух, без копыт, без хвоста и без рогов; это вы наделили его этими атрибутами! Но... не о нем теперь вопрос!»
«А почему вы знаете, что не о нем теперь вопрос?» — вскричал Ипполит, истерически смеясь.
«Еще одна превосходная мысль, достойная внимания! — ответил Лебедев. — Но опять же, не в этом вопрос. Вопрос в настоящую минуту в том, не ослабили ли мы „пружины жизни“ расширением...»
«Железных дорог?» — живо подхватил Коля.
«Не железных дорог, собственно говоря, дерзкий юноша, но общего направления, которого железные дороги могут считаться внешним выражением и символом. Мы спешим, толкаемся и суетимся на благо человечества! „Мир становится слишком шумным, слишком торговым!“ — стонет некий уединенный мыслитель. „Бесспорно, но шум телег, везущих хлеб голодающему человечеству, более ценен, чем спокойствие души“, — отвечает другой с торжеством и проходит мимо с гордым видом. Что касается меня, я не верю в эти телеги, привозящие хлеб человечеству. Ибо, не основанные ни на каком нравственном принципе, они вполне могут, даже в самом акте доставления хлеба человечеству, хладнокровно исключить значительную часть человечества из пользования им; это уже видано не раз».
«Как, эти телеги могут хладнокровно исключить?» — повторил кто-то.
«Это уже было видано, — продолжал Лебедев, не удостаивая заметить прерывание. — Мальтус был друг человечества, но при неосновательных нравственных принципах друг человечества есть пожиратель человечества, не говоря уже о его гордости; ибо троньте тщеславие одного из этих бесчисленных филантропов — и, чтобы отомстить за свое самолюбие, он тотчас готов поджечь весь земной шар; и, по правде сказать, мы все более или менее таковы. Я, быть может, первый поднес бы огонь к горючему, а затем убежал бы. Но, опять же, я должен повторить: не в этом вопрос».
«Так в чем же, ради Бога?»
«Он нам надоедает!»
«Вопрос связан со следующим анекдотом из прошлых времен; ибо я обязан рассказать историю. В наше время, и в нашем отечестве, которое, надеюсь, вы любите так же, как я, ибо что касается меня, я готов пролить последнюю каплю моей крови...»
«Продолжайте! Продолжайте!»
«В нашем любезном отечестве, как, впрочем, и во всей Европе, голод посещает человечество около четырех раз в столетие, насколько я могу припомнить; раз в двадцать пять лет. Не поручусь, что это точная цифра, но во всяком случае они стали сравнительно редки».
«Сравнительно с чем?»
«К двенадцатому веку, и к непосредственно предшествовавшим и последовавшим за ним столетиям. Историки рассказывают нам, что в те времена повсеместные голода случались каждые два-три года, и до того дошло, что люди действительно прибегали к людоедству, разумеется, втайне. Один из этих каннибалов, доживший до почтенного возраста, добровольно признался, что в течение своей долгой и жалкой жизни он лично убил и съел, в глубочайшей тайне, шестьдесят монахов, не считая нескольких детей; число последних, как он полагал, было около шести, — ничтожный итог в сравнении с огромной массой духовных особ, им потребленных. Что же касается взрослых, то есть мирян, он их никогда не трогал».
Председатель присоединился к общему возгласу.
— Это невозможно! — сказал он обиженным тоном. — Я часто беседую с ним на подобные темы, господа, но по большей части он несет такой вздор, что хоть уши затыкай: в этой истории нет и тени правдоподобия.
— Генерал, вспомните осаду Карса! А вы, господа, уверяю вас, мой анекдот — голая истина. Позволю себе заметить, что действительность, хотя и подчинена неизменным законам, иной раз смахивает на ложь. В сущности, чем вещь истиннее, тем менее она звучит правдиво.
— Но возможно ли вообще съесть шестьдесят монахов? — возразили насмешливые слушатели.
— Совершенно ясно, что он съел их не разом, а в продолжение пятнадцати или двадцати лет: с этой точки зрения вещь понятная и естественная...
— Естественная?
— И естественная, — повторил Лебедев с педантическим упрямством. — К тому же католический монах по природе своей чрезмерно любопытен; поэтому было бы совсем нетрудно заманить его в лес или в какое-нибудь укромное место под ложным предлогом и там с ним разделаться, как сказано. Но я нимало не спорю, что число потребленных особ, по-видимому, указывает на некоторую долю прожорливости.
— Может быть, это и правда, господа, — сказал князь тихо. Он до этой минуты молча слушал, не принимая участия в разговоре, но от души смеялся вместе с другими время от времени. По-видимому, он был в восторге, что все веселятся, что все говорят разом и что все даже пьют. Казалось, он вовсе не намерен был вмешиваться, как вдруг заговорил таким серьезным голосом, что все с интересом посмотрели на него.
— Правда, что в те времена часто бывали голода, господа. Я часто слыхал о них, хотя историю знаю плохо. Но мне кажется, что так оно и должно было быть. Когда я был в Швейцарии, я с удивлением смотрел на множество развалин феодальных замков, взгроможденных на вершины крутых и скалистых высот, по крайней мере в полумиле над уровнем моря, так что, чтобы достигнуть их, нужно было взбираться по каменистым тропам много миль. Замок, как известно, есть нечто вроде горы камней — труд ужасный, почти невероятный! Без сомнения, строителями были всё бедные люди, вассалы, которым приходилось платить тяжелые подати и содержать духовенство. Как же они могли прокормить себя, и когда им было пахать и сеять свои поля? Большинство из них, буквально, должно было умирать с голоду. Я иногда спрашивал себя, каким образом эти общины не были совершенно стерты с лица земли и как они могли вообще выжить. По моему мнению, Лебедев не ошибается, говоря, что в те дни были людоеды, быть может, в значительном количестве; но я не понимаю, зачем он приплел сюда монахов, и что он этим хочет сказать».
— Несомненно, потому, что в двенадцатом веке монахи были единственными людьми, которых можно было есть; они были жирными среди многих тощих, — сказал Гаврила Ардалионович.
— Блестящая мысль, и сущая правда! — вскричал Лебедев, — ибо он никогда не касался мирян. Шестьдесят монахов и ни одного мирянина! Это ужасная мысль, но она исторична, она статистична; это действительно один из тех фактов, которые позволяют умному историку восстановить физиономию особой эпохи, ибо он с математической точностью выявляет еще и то, что духовенство в те дни было в шестьдесят раз богаче и процветающее остального человечества и, быть может, в шестьдесят раз жирнее также...
— Вы преувеличиваете, вы преувеличиваете, Лебедев! — вскричали слушатели среди смеха.
— Согласен, что это историческая мысль, но каков ваш вывод? — спросил князь.
Он говорил так серьезно, обращаясь к Лебедеву, что тон его составлял довольно комический контраст с тоном остальных. Они чуть было не рассмеялись и над ним, но он этого не заметил.
— Разве вы не видите, что он сумасшедший, князь? — прошептал ему на ухо Евгений Павлович. — Мне сейчас кто-то сказал, что он немного тронулся на юридической почве, что у него мания произносить речи и что он намерен держать экзамены. Я жду теперь великолепного фарса.