Русский
Отрывок 1 из 4. Переведите только этот отрывок; не суммируйте и не ссылайтесь на другие отрывки.
— А! — прибавила она, когда Ганя вдруг вошел в комнату, — вот еще один жених. Здравствуйте! — продолжала она в ответ на поклон Гани; но садиться не пригласила. — Вы собираетесь жениться?
— Жениться? как — какая женитьба? — пробормотал Ганя, охваченный смущением.
— Вы намерены взять жену? Я спрашиваю, — если вам угодно такое выражение.
— Нет, нет, я… я… нет! — сказал Ганя, выдавливая ложь с выдающимся красноречивым румянцем стыда. Он остро глянул на Аглаю, которая сидела поодаль, и тотчас опустил глаза.
Аглая холодно, пристально и спокойно смотрела на него, не отводя глаз от его лица, и наблюдала за его замешательством.
— Нет? Вы говорите нет, да? — продолжала беспощадная генеральша. — Очень хорошо, я запомню, что вы ответили мне в эту среду утром на мой вопрос, будто не собираетесь жениться. Какой сегодня день, среда, не так ли?
— Да, кажется! — сказала Аделаида.
— Вы никогда не знаете дня недели; какое сегодня число?
— Двадцать седьмое! — сказал Ганя.
— Двадцать седьмое; очень хорошо. Прощайте пока; у вас, я уверена, много дел, а мне надо одеться и выйти. Возьмите свой портрет. Передайте мое почтение вашей несчастной матери, Нине Александровне. До свидания, дорогой князь, заходите к нам почаще, право; и я расскажу о вас старой княгине Белоконской. Я нарочно к ней поеду. И слушайте, мой милый, я уверена, что Бог послал вас в Петербург из Швейцарии нарочно для меня. Может, у вас и другие дела будут, кроме того, но прислан вы главным образом ради меня, я в этом уверена. Бог послал вас мне! До свидания! Александра, иди со мной, милая.
Генеральша Епанчина вышла из комнаты.
Ганя — смущенный, раздосадованный, в бешенстве — взял свой портрет и обернулся к князю с мерзкой улыбкой на лице.
— Князь, — сказал он, — я сейчас иду домой. Если вы не передумали жить у нас, может, хотите пойти со мной. Вы, кажется, не знаете адреса?
— Подождите минуту, князь, — сказала Аглая, вдруг вставая со своего места, — напишите сначала что-нибудь в моем альбоме, ладно? Папа говорит, вы самый талантливый каллиграф; я принесу вам книгу через минуту. — Она вышла из комнаты.
— Ну, до свидания, князь, — сказала Аделаида, — мне тоже пора. — Она тепло пожала князю руку и дружески улыбнулась, выходя. Она даже не взглянула на Ганю.
— Это ваших рук дело, князь, — сказал Ганя, набрасываясь на последнего, как только все прочие вышли из комнаты. — Это ваших рук дело, сударь! ВЫ рассказали им, что я собираюсь жениться! — сказал он торопливым шепотом, глаза сверкают яростью, лицо пылает. — Бесстыжий сплетник!
— Уверяю вас, вы заблуждаетесь, — сказал князь спокойно и вежливо. — Я даже не знал, что вы женитесь.
— Вы слышали, как я говорил об этом с генералом. Вы слышали, как я сказал, что всё должно решиться сегодня у Настасьи Филипповны, а вы пришли и выболтали здесь. Лжете, если отрицаете. Кто еще мог им сказать? Черт возьми, сударь, кто мог им сказать, кроме вас? Разве старая не намекнула мне почти что прямо?
— Если она намекнула вам, кто ей сказал, вы, конечно, лучше знаете; но я ни слова об этом не говорил.
— Вы отдали мою записку? Есть ответ? — прервал Ганя нетерпеливо.
Но в эту минуту вернулась Аглая, и князь не успел ответить.
— Вот, князь, — сказала она, — вот мой альбом. Теперь выберите страницу и напишите мне что-нибудь, ладно? Вот перо, новое; вы не против стального? Я слышала, вы, каллиграфы, не любите стальных перьев.
Беседуя с князем, Аглая, казалось, даже не замечала, что Ганя в комнате. Но пока князь готовил перо, отыскивал страницу и делал приготовления к письму, Ганя подошел к камину, где стояла Аглая, справа от князя, и дрожащим, прерывистым голосом проговорил почти ей в ухо:
— Одно слово, лишь одно слово от вас — и я спасен.
Князь резко обернулся и посмотрел на обоих. Лицо Гани было полно подлинного отчаяния; казалось, он вымолвил эти слова почти бессознательно и по порыву мгновения.
Аглая смотрела на него несколько секунд с тем же самым спокойствием и холодным изумлением, какие являла немного ранее, когда князь передал ей записку, и выходило, что это спокойное удивление и, видимо, полное непонимание сказанного ей были для Гани страшнее, чем даже самое открытое выражение презрения.
— Что мне написать? — спросил князь.
— Я продиктую вам, — сказала Аглая, подходя к столу. — Ну же, готовы? Пишите: «Я никогда не унижаюсь до торга!» Теперь поставьте имя и дату. Дайте мне посмотреть.
Князь подал ей альбом.
— Прелестно! Как вы это красиво написали! Большое спасибо. До свидания, князь. Подождите минуту, — прибавила она, — я хочу дать вам что-нибудь на память. Идите со мной сюда, ладно?
Князь последовал за ней. Дойдя до столовой, она остановилась.
— Прочтите это, — сказала она, передавая ему записку Гани.
Князь взял ее из рук, но смотрел на нее в недоумении.
— О! Я ЗНАЮ, вы этого не читали и не могли быть сообщником того человека. Прочтите, я хочу, чтобы вы прочли.
Письмо, очевидно, было написано второпях:
«Моя судьба должна решиться сегодня, — говорилось в нем, — вы знаете как. Сегодня я должен дать мое слово безвозвратно. Я не имею права просить вашей помощи и не смею позволить себе питать какие-либо надежды; но однажды вы сказали лишь одно слово, и это слово осветило ночь моей жизни и стало маяком моих дней. Скажите еще одно такое слово и спасите меня от полной гибели. Только скажите: „порви всё!“ — и я сделаю это сегодня же. О! что может стоить вам сказать это одно слово? Сказав его, вы лишь дадите мне знак вашего ко мне сочувствия и вашей жалости; только это, только это; ничего более, ничего. Я не смею питать надежду, потому что недостоин ее. Но если вы скажете это слово, я с радостью снова возьму свой крест и вернусь к борьбе с бедностью. Я встречу бурю и буду рад ей; я восстану с обновленными силами. Пошлите же мне назад это одно слово сочувствия, только сочувствия, клянусь вам; и о! не гневайтесь на дерзость отчаяния, на утопающего, который осмелился сделать эту последнюю попытку спасти себя от гибели под водами.
Г. Л.»
— Этот человек уверяет меня, — сказала Аглая с презрением, когда князь кончил читать письмо, — что слова «порви всё» ни к чему меня не обязывают; и сам дает мне письменную в том гарантию, в этом письме. Заметьте, как наивно он подчеркивает некоторые слова и как грубо затушевывает свои тайные мысли. Он должен знать, что если бы он «порвал всё», во-первых, сам, не сказав мне об этом ни слова и не имея на мой счет ни малейшей надежды, то в таком случае я, пожалуй, могла бы переменить о нем мнение и даже принять его — дружбу. Он должен это знать, но душа у него такая жалкая. Он это знает и не может решиться; он это знает, а все просит гарантий. Он не может заставить себя поверить, он хочет, чтобы я дала ему надежду на себя, прежде чем он выпустит из рук свои сто тысяч рублей. Что же до «прежнего слова», которое, по его словам, «осветило ночь его жизни», — он просто наглый лжец; я только раз пожалела его. Но он дерзок и бесстыден. Он тотчас же начал надеяться, в ту же минуту. Я видела это. Он с тех пор старается меня поймать; он всё еще за мной удит. Ну, довольно. Возьмите письмо и отдайте ему, как только выйдете из нашего дома; не раньше, конечно.
— И что мне сказать ему в ответ?
— Ничего — конечно! Это лучший ответ. Неужели вы будете жить в его доме?
— Да, ваш папа любезно рекомендовал меня ему.
— Так смотрите на него, я вас предупреждаю! Он вам этого не простит, что вы вернули письмо.
Аглая пожала руку князя и вышла из комнаты. Лицо ее было серьезно и хмуро; она даже не улыбнулась, кивая ему на прощанье у дверей.
— Я только возьму свой сверток, и мы пойдем, — сказал князь Гане, входя снова в гостиную. Ганя нетерпеливо топнул ногой. Лицо его было мрачно и хмуро от злости.
Наконец они вышли за ворота, князь нес свой узел.
— Ответ — скорей — ответ! — сказал Ганя, как только они очутились на улице. — Что она сказала? Вы отдали письмо? Князь молча протянул записку. Ганя остолбенел от изумления.
— Как, что? мое письмо? — крикнул он. — Он не доставил его! Я мог бы угадать, о! чтоб его! Конечно, она не поняла, что я хотел сказать, натурально! Отчего — отчего — отчего вы не отдали ей записки, вы —
— Извините; я смог передать ее почти тотчас же после вашего поручения и передал именно так, как вы просили. Она попала ко мне в руки теперь потому, что Аглая Ивановна только что возвратила ее мне.
— Как? Когда?
— Как только я кончил писать у ней в альбоме и когда она попросила меня выйти с ней из комнаты (вы слышали?), мы прошли в столовую, и она дала мне ваше письмо прочесть, а потом велела возвратить.
— Прочесть? — крикнул Ганя чуть не во весь голос; — прочесть, и вы прочли?
И снова он стоял как вкопанный посреди тротуара; до того пораженный, что рот у него остался открытым после последнего слова.
— Да, я только что прочел его.
— И она сама дала вам прочесть — сама?
— Да, сама; и можете мне поверить, что я ни за что не прочел бы его без ее позволения.
Ганя молчал с минуту или две, как бы обдумывая какую-то задачу. Вдруг он крикнул:
— Невозможно, она не могла дать вам прочесть! Вы лжете. Вы сами прочли!
— Я говорю вам правду, — сказал князь своим прежним спокойным тоном; — и поверьте, мне чрезвычайно жаль, что этот случай произвел на вас такое неприятное впечатление!
— Но, несчастный, по крайней мере она должна была что-нибудь сказать? Должен же быть какой-нибудь ответ от нее!
— Да, конечно, она кое-что сказала!
— Выкладывайте же, черт возьми! Выкладывайте сейчас же! — и Ганя два раза топнул ногой о тротуар.
— Как только я кончил читать, она сказала мне, что вы за ней удите; что вы хотите ее скомпрометировать до того, чтобы получить от нее какие-нибудь надежды, на которые понадеявшись, вы могли бы порвать с видом на сто тысяч рублей. Сказала, что если бы вы это сделали без торга с ней, если бы порвали с денежным видом, не вымогая прежде у нее гарантии, то она могла бы быть вашим другом. Это всё, кажется. Ах нет, когда я спросил ее, что мне сказать, беря письмо, она отвечала, что «без ответа — лучший ответ». Кажется, так. Извините, если я не употребляю ее точных выражений. Я передаю смысл, как сам понял.
Неудержимая злоба и бешенство овладели Ганей вполне, и ярость его прорвалась без малейшего удержания.
— Ага! вот оно что, значит! — заорал он. — Она выбрасывает мои письма в окно, да? А? И она не снисходит до торга, а я — снисхожу, э? Погодим, погодим! Я ей это припомню!
Он корчился от бешенства и бледнел всё больше; он потрясал кулаком. Так они прошли несколько шагов. Ганя не церемонился с князем; держал себя так, словно был один у себя в комнате. Он явно считал того за ничтожество. Но вдруг словно что-то вспомнил и опомнился.
— Но как же это? — спросил он. — Как это вы — (дурак ты этакий), — прибавил он про себя, — стали такими задушевными через пару часов после первой встречи с этими людьми? Как это, а?
До сих пор ревность не была в числе его мук; теперь она вдруг впилась ему в сердце.
— Объяснить этого я не берусь, — отвечал князь. Ганя посмотрел на него с гневным презрением.
— Ага! так это, верно, доверие было той подачкой, которую она хотела тебе сделать, когда увела тебя в столовую, э?
— Вероятно, что так; иначе объяснить не могу.
— Но почему, почему? Черт возьми, что ты там делал? С чего они тебя взяли? Слушай, разве ты не можешь припомнить точно, что ты им говорил, с самого начала? Не можешь?
— О, мы говорили о многом. Когда я вошел, мы начали с Швейцарии.
— О, черт бы побрал Швейцарию!
— Потом об казнях.
— О казнях?
— Да — по крайней мере об одной. Потом я рассказал всю историю моей жизни за три года и историю одной бедной крестьянки —
— О, к черту крестьянку! дальше, дальше! — нетерпеливо сказал Ганя.
— Потом как Шнейдер рассказывал про мою ребяческую натуру, и —
— О, проклятие Шнейдеру и его грязным мнениям! Дальше.
— Потом я заговорил о лицах, вернее о выражениях лиц, и сказал, что Аглая Ивановна почти так же хороша, как Настасья Филипповна. Вот тут я и ляпнул про портрет —
— Но ты не повторил того, что слышал в кабинете? Ты не повторил того — а?
— Нет, говорю тебе, не повторил.
— Так как же они — слушай! Разве Аглая показывала мое письмо старухе?
— О, в этом я могу тебя уверить вполне, что нет. Я всё время был там — ей было некогда!
— Да ты, пожалуй, и не заметил бы, о, проклятый идиот, ты! — закричал он, совсем выходя из себя от ярости. — Ты даже описать не можешь, что там было.
Ганя, раз уж спустившись до брани и не встретив отпора, скоро не знал никаких границ и пределов своей распущенности, как это часто бывает в подобных случаях. Ярость так ослепила его, что он даже не заметил: этот «идиот», которого он так поносил, отнюдь не был тупым на понимание и обладал способом воспринимать впечатление, а потом выдавать его обратно, что было вовсе не по-идиотски. Но тут произошло кое-что неожиданное.
— Я думаю, мне следует сказать вам, Гаврила Ардалионович, — вдруг проговорил князь, — что хотя я и был когда-то так болен, что действительно мало чем отличался от идиота, но теперь я почти поправился и потому мне не совсем приятно, когда меня называют идиотом в лицо. Конечно, ваше озлобление извинительно, принимая в соображение только что испытанное вами обращение; но я должен напомнить вам, что вы два раза довольно грубо меня обругали. Я не люблю таких вещей, и особенно при первой встрече с человеком, а потому, так как мы как раз стоим теперь на перекрестке, не расстаться ли нам лучше: вам налево, домой, а мне направо, здесь? У меня есть двадцать пять рублей, и я легко найду пристанище.
Ганя сильно смешался и покраснел от стыда. — Помилуйте, князь! — вскричал он, внезапно сменяя ругательный тон на вежливейший. — Ради Бога, простите! Вы видите, в каком я жалком положении, но вы почти ничего еще не знаете об обстоятельствах дела. Если б вы знали, я уверен, вы бы меня простили, хоть отчасти. Конечно, с моей стороны это было непростительно, я знаю, но —
— О, Боже мой, мне, право, не нужно таких обильных извинений, — поспешно отвечал князь. — Я вполне понимаю, как неприятно ваше положение, и это заставило вас меня ругать. Так пойдемте всё-таки к вам. Я буду очень рад —
— Не отпущу я его так, — подумал Ганя, злобно взглянув на князя, пока они шли. — Этот субъект высосал из меня всё, а теперь снимает маску — тут что-то кроется, увидим. К вечеру всё будет ясно как вода, всё!
Но к этому времени они уже подошли к дому Гани.
VIII.
Квартира, которую занимал Ганя со своим семейством, находилась в третьем этаже дома. Вход в неё был по чистой светлой лестнице; состояла она из семи комнат, помещение было довольно хорошее и, казалось бы, немного слишком хорошее для чиновника с жалованьем в две тысячи рублей в год. Но она была предназначена для размещения нескольких жильцов на пансионе и была нанята несколько месяцев тому назад, к большому неудовольствию Гани, по настоятельной просьбе его матери и сестры, Варвары Ардалионовны, которые стремились хоть немного увеличить семейный доход и возлагали надежды на сдачу комнат внаём. Ганя отнёсся к этой идее неодобрительно. Он считал её _ниже своего достоинства_ и не совсем желал показываться после этого в обществе — в том обществе, в котором он привык до сих пор выступать молодым человеком с довольно блестящими видами на будущее. Все эти уступки и удары судьбы в последнее время тяжело ранили его дух, и характер его стал чрезвычайно раздражителен, причём гнев его был обыкновенно совершенно несоразмерен причине. Но если он и решился мириться с такого рода жизнью на время, то лишь при ясном уговоре с самим собой, что он очень скоро изменит всё это и снова устроит всё по-своему. Однако самые средства, которыми он надеялся произвести эту перемену, грозили вовлечь его в ещё большие затруднения, чем те, которые у него были прежде.
Квартира разделялась коридором, который шёл прямо из передней. По одну сторону этого коридора находились три комнаты, предназначенные для помещения «рекомендованных» жильцов. Кроме этих трёх комнат, в конце коридора, у кухни, была ещё одна маленькая комнатка, отведённая генералу Иволгину, номинальному хозяину дома, который спал на широком диване и должен был входить и выходить из своей комнаты через кухню и по чёрной лестнице. Коля, младший брат Гани, школьник лет тринадцати, разделял эту комнату с отцом. Ему тоже приходилось спать на старом диване, узком и неудобном, с рваной подстилкой; главной его обязанностью было присматривать за отцом, который нуждался в наблюдении всё больше и больше с каждым днём.
Князю была отведена средняя из трёх комнат; первая была занята неким Фердыщенко, а третья пустовала.
Но Ганя сначала провёл князя в семейные апартаменты. Они состояли из «салона», который при необходимости становился столовой; гостиной, которая была гостиной только по утрам, а вечером превращалась в кабинет Гани, а ночью — в его спальню; и, наконец, спальни Нины Александровны и Варвары — небольшой, тесной комнатки, которую они делили вместе.
Одним словом, всё помещение было тесным и «в обрез» для всей компании. Ганя скрежетал зубами от ярости при таком положении дел, хотя и старался быть почтительным и вежливым с матерью. Однако всякому, кто входил в дом, очень скоро становилось ясно, что Ганя — тиран семьи.
Нина Александровна и её дочь обе сидели в гостиной, занимаясь вязанием, и разговаривали с гостем, Иваном Петровичем Птицыным.
Хозяйка дома казалась женщиной лет пятидесяти, с худым лицом и тёмными кругами под глазами. Она выглядела больной и довольно печальной; но лицо её, несмотря на это, было приятным; и с первого слова, слетавшего с её уст, всякий посторонний сразу заключил бы, что она натура серьёзная и в особенности искренняя. Несмотря на её скорбное выражение, она производила впечатление обладательницы значительной твёрдости и решительности.
Одежда её была скромна и проста до крайности, тёмная и старушечья по фасону; но и лицо, и вся наружность свидетельствовали о том, что она видывала лучшие дни.
Варвара была девушка лет двадцати трёх, среднего роста, худощавая, но с лицом, которое, не будучи собственно красивым, обладало редким свойством обаяния и могло очаровать даже до степени страстного увлечения.
Она была очень похожа на мать: даже одевалась как она, что доказывало отсутствие вкуса к нарядным платьям. Выражение её серых глаз было весёлым и добрым, когда оно не было, как в последнее время, слишком задумчивым и тревожным. Та же решительность и твёрдость замечались в её лице, как и в лице матери, но сила её казалась более энергичной, чем у Нины Александровны. Она была подвержена вспышкам гнева, которых даже её брат немного побаивался.
Настоящий посетитель, Птицын, тоже побаивался её. Это был молодой человек немного моложе тридцати, одетый просто, но опрятно. Манеры у него были хорошие, но несколько тяжеловатые. Тёмная борода свидетельствовала о том, что он не состоит на государственной службе. Он умел хорошо говорить, но предпочитал молчать. В общем, он производил определённо приятное впечатление. Он явно был увлечён Варварой и не скрывал своих чувств. Она относилась к нему дружески-доверчиво, но пока не подавала ему никакой решительной надежды, что нисколько не охлаждало его пыла.
Нина Александровна очень любила его и в последнее время стала с ним совсем откровенна. Птицын, как было известно, занимался делом выдачи денег под верное обеспечение и под хорошие проценты. Он был большим другом Гани.
После официального представления Ганей (который очень коротко поздоровался с матерью, не обратил внимания на сестру и тотчас же увёл Птицына из комнаты), Нина Александровна обратилась к князю с несколькими приветливыми словами и немедленно попросила Колю, только что появившегося в дверях, проводить его в «среднюю комнату».
Коля был хорошенький мальчик. Выражение его лица было простодушным и доверчивым, а манеры очень вежливыми и располагающими.
— Где ваш багаж? — спросил он, провожая князя в его комнату.
— У меня был узел; он в передней.