Русский
В этот день, как обычно по воскресеньям, у Ростовых обедало несколько близких друзей.
Пьер приехал рано, чтобы застать их одних.
Он так растолстел в этом году, что был бы безобразен, если бы не был так высок, широк в кости и силен, что с заметной легкостью носил свою тучность.
Он поднимался по лестнице, пыхтя и бормоча что-то. Его кучер даже не спрашивал, ждать ли его. Он знал, что, когда его барин бывает у Ростовых, он остается до полуночи. Лакей Ростовых стремительно бросился вперед, чтобы помочь ему снять плащ и взять шляпу и трость. Пьер, по клубной привычке, всегда оставлял и шляпу, и трость в передней.
Первым человеком, которого он увидел в доме, была Наташа. Еще до того как он увидел ее, снимая плащ, он услышал ее. Она занималась сольфеджио в музыкальной комнате. Он знал, что после болезни она не пела, и поэтому звук ее голоса удивил и обрадовал его. Он тихо открыл дверь и увидел ее, в сиреневом платье, в котором она была в церкви, расхаживающую по комнате и поющую. Она стояла к нему спиной, когда он открыл дверь, но, быстро обернувшись и увидев его широкое, удивленное лицо, она покраснела и быстро подошла к нему.
«Я хочу попробовать снова петь, — сказала она, прибавляя как бы в извинение: — это, по крайней мере, занятие».
«Это превосходно!»
«Как я рада, что вы приехали! Я так счастлива сегодня, — сказала она с тем прежним оживлением, которого Пьер давно не видел в ней. — Знаете, Николай получил Георгиевский крест? Я так горжусь им».
«Ах да, я послал это известие. Но я не хочу мешать вам», — прибавил он и собрался идти в гостиную.
Наташа остановила его.
«Граф, дурно ли, что я пою?» — сказала она, краснея и вопросительно устремляя на него глаза.
«Нет... Почему же? Напротив... Но почему вы меня спрашиваете?»
«Я сама не знаю, — быстро ответила Ната
За обедом, за которым пили шампанское за здоровье нового георгиевского кавалера, Шиншин рассказал городские новости: о болезни старой грузинской княгини, об исчезновении Метвиера из Москвы и о том, как какого-то немца привели к Ростопчину и обвинили в том, что он французский «шпиён» (так, по крайней мере, рассказывал граф Ростопчин), и как Ростопчин отпустил его, уверив народ, что он «вовсе не шпиён, а просто старая немецкая развалина».
— Людей хватают... — сказал граф. — Я уже говорил графине, чтобы она не так много говорила по-французски. Теперь не время.
— А слышали? — спросил Шиншин. — Князь Голицын взял учителя, учится по-русски. Становится опасно говорить по-французски на улицах.
— А вы как, граф Пётр Кирилыч? Если соберут ополчение, вам тоже придётся сесть на коня, — заметил старый граф, обращаясь к Пьеру.
Пьер весь обед молчал и был задумчив, казалось, не понимая того, что говорилось. Он посмотрел на графа.
— Ах да, война, — сказал он. — Нет! Какой же я воин! А между тем всё так странно, так странно! Не могу понять. Я не знаю, я очень далёк от военных вкусов, но в эти времена никто не может ручаться за себя.
После обеда граф удобно уселся в кресле и с серьёзным лицом попросил Соню, которую считали отличной чтицей, прочитать воззвание.
— «Москве, первопрестольной нашей столице!
Враг вошёл в пределы России с огромными силами. Он идёт разорять возлюбленное наше отечество».
Соня старательно читала своим тоненьким голоском. Граф слушал с закрытыми глазами, порывисто вздыхая в некоторых местах.
Наташа сидела прямо, пытливо глядя то на отца, то на Пьера.
Пьер чувствовал на себе её взгляд и старался не оглядываться. Графиня неодобрительно и сердито покачивала головой при каждом торжественном выражении манифеста. Во всех этих словах она видела только то, что опасность, угрожавшая её сыну, не скоро ещё минует. Шиншин, с саркастической улыбкой на губах, очевидно, готовился посмеяться над всем, что представит ему к тому случай: над чтением Сони, над каким-нибудь замечанием графа или даже над самым манифестом, если не представится лучшего предлога.
Прочитав об опасностях, угрожавших России, о надеждах, которые государь возлагал на Москву и в особенности на знаменитое её дворянство, Соня, с дрожью в голосе, происходившей преимущественно от внимания, которое ей оказывали, прочла последние слова:
— «Мы сами не замедлим стать среди народа своего в сей столице и в других местах нашего государства для совещания и руководствования всеми нашими ополчениями, как ныне преграждающими пути врагу, так и вновь устроенными на поражение оного, где бы он ни появился. Да обратится погибель, в которую он мнит низринуть нас, на главу его, и освобождённая от рабства Европа да возвеличит имя России!»
— Вот то-то! — вскричал граф, открывая влажные глаза и несколько раз фыркая носом, как будто бы к носу его поднесли крепкую уксусную соль; и прибавил: — Пусть только государь скажет слово, мы всем пожертвуем и ничего не пожалеем.
Не успел Шиншин сострить насчёт патриотизма графа, как Наташа вскочила с места и подбежала к отцу.
— Какой прелесть этот папа! — вскрикнула она, целуя его, и опять взглянула на Пьера с тем бессознательным кокетством, которое вернулось к ней вместе с оживлением.
— Вот так патриотка! — сказал Шиншин.
— Совсем не патриотка, а просто... — обиженным тоном ответила Наташа. — Вам всё смешно, а это вовсе не шутка...
— Какие шутки! — подхватил граф. — Пусть он только скажет слово, мы все пойдём... Мы не немцы!
— А заметили вы, там сказано: «для совещания»? — сказал Пьер.
— Да уж там что бы ни было...
В это время Петя, на которого никто не обращал внимания, подошёл к отцу с раскрасневшимся лицом и сказал своим ломающимся, то густым, то тонким голосом:
— Ну, папа, я скажу решительно, и мама тоже, как хотите, но я решительно скажу, что вы должны пустить меня в военную службу, потому что я не могу... вот и всё...
Графиня с ужасом подняла глаза к небу, всплеснула руками и сердито обратилась к мужу.
— Вот до чего довели твои разговоры! — сказала она.
Но граф уже опомнился от своего волнения.
— Ну, ну! — сказал он. — Вот воин! Нет! Глупости! Надо учиться.
— Это не глупости, папа. Федя Оболенский моложе меня и тоже идёт. А кроме того, всё равно я не могу учиться теперь, когда... — Петя остановился, покраснел до испарины и всё-таки договорил: — когда отечество в опасности.
— Полно, полно, глупости...
— Да ведь вы сами сказали, что мы всем пожертвуем.
— Петя! Молчи, тебе говорят! — вскрикнул граф, оглядываясь на жену, которая, побледнев, смотрела остановившимся взглядом на сына.
— А я вам говорю — вот и Пётр Кирилыч скажет...
— Глупости, говорю тебе. У тебя ещё молоко на губах не обсохло, а ты в солдаты хочешь! Вот, вот, говорю тебе, — и граф, взяв бумаги, вероятно, чтобы ещё раз прочитать их в кабинете перед тем, как соснуть, пошёл из комнаты.
— Ну, Пётр Кирилыч, пойдёмте-ка покурить, — сказал он.
Пьер был взволнован и нерешителен. Необычайно блестящие глаза Наташи, беспрестанно обращавшиеся на него с более чем сердечным взглядом, привели его в это состояние.
— Нет, я, кажется, поеду домой.
— Домой? Да вы хотели вечер у нас провести... И то вы нынче редко бываете, а эта моя девушка, — добродушно сказал граф, указывая на Наташу, — только при вас и оживляется.
— Да, я забыл... Мне, право, нужно домой... дела... — поспешно сказал Пьер.
— Ну, так до свиданья! — сказал граф и вышел из комнаты.
«Почему вы уходите? Почему вы расстроены?» — спросила Наташа и вызывающе посмотрела в глаза Пьеру.
«Потому что я люблю вас!» — хотел сказать он, но не сказал этого, а только покраснел до слёз и опустил глаза.
«Потому что мне лучше приходить реже… потому что… Нет, просто у меня дела…»
«Почему? Нет, скажите!» — начала Наташа решительно и вдруг остановилась.
Они посмотрели друг на друга с испуганными и смущёнными лицами. Он попытался улыбнуться, но не смог: его улыбка выражала страдание, и он молча поцеловал её руку и вышел.
Пьер решил больше не ездить к Ростовым.